Как повезло, что она остановилась в этом городе! А ведь могла бы проехать мимо или смириться и жить, как живут многие. Муж не бил ее, не обижал, как обижают других, не гулял от нее. Хотя как было бы славно, если бы гулял, или бил, или обижал, – тогда бы она кинула его с легким сердцем давным-давно, а не тянула эту волынку пять лет. Нет, ничего такого, как говорится, антиобщественного он не совершал, просто пил себе тихо пиво, смотрел телевизор, а потом уныло приставал в постели. Вечерами свободные от нарядов сослуживцы мужа частенько собирались у них – «на пиво». Иногда собирались с женами, иногда без жен. Пили пиво. Смотрели цветной телевизор, купленный в военторге в рассрочку. Играли в шахматы или в подкидного дурака. Женщины говорили о тряпках. Мужчины спорили, кто кого переиграет в шахматы, перепьет или переборет на руку.
Лица мужского пола (от подростков и до стариков) всегда почему-то спорили в присутствии Кати. Лет до пятнадцати она была гадким утенком, а потом неожиданно расцвела, и с тех пор мужчины не могли спокойно находиться в ее обществе, сразу же начинался спор – по любому пустяку, по любому поводу. И спорили ожесточенно, нехорошо, до обиды, а иногда и до драки. Сначала эти сценки тешили Катино тщеславие, распаляли в ней темное женское существо властительницы. Но однажды Катя внезапно поняла, что свары вокруг нее (как это ни грубо будет сказано) напоминают весеннюю грызню у хвоста интернатской Белки – маленькой, беспородной сучонки, пользовавшейся почему-то тотальным успехом у своих собратьев.
И когда Катя поняла это, соперничество и ажиотаж вокруг нее стали противны ей почти физически. Она и замуж выскочила в семнадцать, может быть, оттого, что хотелось положить конец бесчисленным ухаживаниям и приставаниям. Тогда ей казалось, что звание жены защитит от посягательств раз и навсегда. Но вскоре выяснилось, что семейное ее положение для многих не только не помеха, а дополнительный стимул. Как только они (Катя всех мужчин так и звала – они) узнавали, что перед ними замужняя, глазки их становились еще масленее.
«Манкая бабенка – так и приманивает!» – услышала она однажды себе вслед сиплый густой бас. Обернулась – старик лет пятидесяти, старшина-сверхсрочник. «Эх, дядя, тебе бы исподнее да мыло считать в каптерке, а ты туда же!» – горько и зло подумала Катя.
Придя домой, она битый час вертелась перед трюмо, рассматривала себя, выясняла, что же в ней «манкого»? Женщина как женщина. Среднего роста. Ноги стройные, но не особенно длинные, не такие, как у манекенщиц в журналах мод. Грудь чуть повыше, чем у большинства, да, может, талия чуть потоньше. А так ничего особенного в фигуре – стандартный сорок четвертый, второй рост. Да и лицо вроде не выдающееся, на первый взгляд совсем рядовое. Только присмотревшись, оцениваешь густоту тонких русых волос, свежесть кожи, белизну плотно подогнанных, чуть удлиненных зубов, женственность чуть приоткрытых полных губ, горячечный блеск темно-карих глаз.
Даже у них в гарнизоне были женщины и девушки поярче, пофигуристей, но против Кати они вроде бы ничего и не стоили. Вокруг Кати словно витало что-то в воздухе – неземное и вместе с тем настолько плотское, что мужчины бессознательно обнимали всю ее взглядом, а женщины презрительно хмыкали ей вслед, как будто были уверены, что она готова отдаться каждому встречному.
Накануне того дня, когда Катя сбежала из дому, сослуживцы мужа весь долгий летний вечер пили у них дома пиво и спорили, в чьей квартире шире подоконник – в его (муж так и говорил – «в моей квартире») или у майора Синицына? Не поленились сходить через дорогу к Синицыным, смерили там, вернулись и стали перемерять подоконники у них. Пока ходили туда, забыли – сколько сантиметров здесь. Этот подоконник и доконал ее, добил окончательно. Утром муж уехал на дежурство, а она собрала Сережу и была такова. Взяла только необходимое: документы, Сережино барахлишко, кое-какую свою одежку да ручную швейную машинку, завещанную ей Верой Георгиевной Радченко, а все остальное бросила без сожаления. На столе в кухне оставила записку, что уехала к отцу, уехала навсегда. Ах, как хорошо, что надоумил ее бог сойти на этой станции, в этом городе, – иначе бы не узнала она Георгия…
Захлопали двери мазанок за Катиной спиной – просыпался рабочий народ, вставал ото сна к новому дню своей жизни. Заря посветлела, почти угасла, черный силуэт сейнера скрылся за горизонтом. Начиналось утро. Нужно было и ей подумать, чем кормить Сережу, что приготовить ему на завтрак.
Когда она приоткрыла легкую дверь хибарки, Сережа все еще крепко спал, заняв свою обычную позицию: одна нога вытянута, другая прижата коленкой почти к самому подбородку – позиция бегуна на длинную дистанцию. Казалось, что он бежит, а может, и летит над горами, над морем, над городом, – словом, надо всем тем, над чем обычно летают дети во сне, когда растут не по дням, а по часам.
Хотя шеф и сказал, что освобождает Георгия от всех прочих забот, кроме водоснабжения, но на поверку этого не получилось, – десятки прежних дел, на которые был завязан Георгий, теснили его со всех сторон, отнимали крупицу за крупицей драгоценное время, мешали ему быстро проникнуть в существо проблемы, разложить ее по полочкам, выяснить все досконально и тогда уже выработать четкий план действий. Шли дни, а дело почти не двигалось, во всяком случае так казалось Георгию. В нем начинало закипать раздражение, поэтому он и рявкнул в трубку в ответ на звонок прямого городского телефона:
– Да, я вас слушаю!
Звонил Али-Баба – узнать, как там его дела насчет гостиницы.
– А я думал – не звонишь, значит, уже не надо, – смягчившись, весело отвечал ему Георгий. – Ты где пропадал?
– Немного аул ездил. И-слушай, ты мне его фотка обещал, да? Фамилия не знаю, который стихи писал, да…
– Раз обещал, значит, сделаю, – с бравадой в голосе сказал Георгий – ему было по-мальчишески приятно выглядеть в глазах Али немножко волшебником. – Будет тебе и гостиница, будет и фотка!
– Вай, Георгий, когда?
– Да хоть сейчас, – Георгий взглянул на наручные японские часы, – приезжай, его портрет у меня здесь, на работе.
– Через пара минут буду.
– Есть.
Встав из-за массивного письменного стола начала прошлого века, Георгий подошел к такому же старинному книжному шкафу, на одной из полочек которого стоял портрет Лермонтова. Портрет был обычный, из «Огонька», но в хорошей строгой рамке.
Какая тоска светилась в его глазах! Какая печаль! Как он просил свою любимую бабушку вернуть его домой, в Россию; все спрашивал в письмах: «Ну как там с моей отставкой? Похлопочите!» Как он предчувствовал свою раннюю смерть, как томился… Каким красивым его рисуют…
Разглядывая портрет будто вновь, Георгий подумал, что вот этот антикварный письменный стол, за которым он протирает штаны, и этот шкаф вполне могли служить кому-нибудь из господ офицеров Тенгинского пехотного полка и рука поэта могла касаться их мореного дуба. Живая рука… рука, начертавшая:
И он устроил…
Пришедший вскоре Али-Баба остался очень доволен портретом: особенно его порадовало, что Михаил Юрьевич был изображен в черкеске, с газырями. Последнее сразило Али настолько, что он даже сказал Георгию на прощанье:
– И-слушай, я, может, усатого сниму, да… А его на машин повешу, на лобовой стекло. Ты как думаешь?
– Дело твое, – улыбнулся Георгий.
Они крепко пожали друг другу руки.