Через месяц она вышла замуж за молодого аульского шофера, а еще через полгода, избивая ее по пьянке, ревнивый муж проломил Марьяне череп. И теперь он сидит в тюрьме, а она, с нейлоновой латкой на голове, – в сумасшедшем доме, здесь, в городе. Нынешней весной, проведывая в центральной больнице товарища, Георгий вдруг увидел ее за железными прутьями в окне этого дома. Она сидела на подоконнике и баюкала тряпичную куклу, – может быть, то, что в ее воображении было ребеночком Георгия. Она посмотрела на него долгим, припоминающим взглядом, но не узнала. А он постарался быстренько исчезнуть из поля ее зрения, уйти в кусты в самом прямом смысле этих слов. Он так спешил, что поцарапал веткой боярышника щеку и едва не лишился глаза. Потом ему еще долго снилась рыжая лисица, промелькнувшая однажды рядом…

А теперь, стоя на железнодорожной насыпи над Катиным домиком, он подумал, что, может быть, каждая задушенная любовь – как поживший на свете двадцать минут бабы Мишин Валерка? Может, как его душа, она так же витает в мире без приюта и нет над ней никакого, даже самого малого знака, хотя бы той хворостинки, что ставили младенцам на аульском кладбище. Он так и не знает до сих пор, любил ли Марьяну? Желал – это точно, желал постоянно, горячо, долгие годы, а любил ли? Если любил, то это он виноват в ее судьбе. Он один…

Море стояло тихое, почти гладкое, и от Катиного домика бежала к луне рябая дорожка – золотистая, праздничная, широкая. Наверное, по такой дорожке идут в царство небесное безгрешные души, такие, как бабы Мишин Валерка, как погубленная им Марьяна. Становясь к горизонту все уже и уже, лунная дорожка сходила на нет, терялась в серебристых текучих облачках, похожих издали на райские кущи.

Катя открыла ему дверь, едва он подошел к домику, прижалась к нему покорно, нежно, и он был рад, что не нужно ничего говорить, и целовал ее молча. В ожидании Георгия Катя не зажигала огня, и в каморке стояла сумеречная тьма, и таинственно отсвечивало выходящее к морю окошко, и на потолке шуршали чуть слышно пересохшие портреты передовиков и официальных лиц, карикатуры империалистов, столбцы международной хроники, столбцы внутренней жизни, – Катя еще не оклеила потолок поверх газет белой бумагой, еще не успела.

Георгий плотно прикрыл за собой легкую фанерную дверь, накинул крючок, извинился смущенно, что пришел с пустыми руками.

– Что вы, – улыбнулась она в темноте, – ничего и не надо.

Георгий отметил, что она снова назвала его на «вы», и это взволновало его как-то особенно, он почувствовал свою власть над ней. И теперь уже больше не думал ни о бабе Мише, ни о своей жене, ни о Марьяне, теперь он жил и дышал одной Катей, и ему было покойно и радостно с ней. И не было нужды в словах, и он впервые понял всей кожей, что называется, почувствовал на своей шкуре правоту того, что сказал, что любовь – самая молчаливая из страстей человеческих.

Однако к полуночи Георгий поймал себя на том, что думает о Новом водоводе, и подивился, какая все-таки удивительная скотина человек: только что ничего на свете не было ему нужней и желанней Кати, а вот уже пошли мыслишки вразброд по проторенным будничным колеям и дорожкам…

– О чем ты думаешь? – тотчас спросила Катя.

– Стыдно сказать, но о работе, – искренне отвечал Георгий, – о строительстве Нового водовода. Ты, может, слышала?

– Нет, а что это?

– В городе плохо с водой, вот и тянут новую нитку водовода, надеются, что это решит все проблемы. Ладно, давай-ка лучше поговорим о чем-нибудь другом, – криво усмехнулся Георгий, – а то у нас с тобой разговор, как в производственном романе.

– О чем? – Катя принужденно засмеялась. – Ну о чем?!

– Море такое тихое, – сказал Георгий после паузы, – и от твоего домика такая прелестная лунная дорожка.

– Красиво, – согласилась Катя, – но иногда по ночам страшно. Кто здесь только не шляется…

Она сказала это так буднично, так просто, что Георгий вдруг остро почувствовал, какая у Кати тяжелая, никем не защищенная жизнь.

– Ну, если что, ты мне скажи, – проговорил он неуверенно, – здесь и милиция рядом, наведем порядок…

– Тебе пора, – ласково сказала Катя, целуя его в плечо.

– Пора.

Уходить ему не хотелось, и он лежал на спине, молча уставившись в оклеенный газетами потолок хибарки, перебирая ленивыми пальцами мягкие Катины волосы, гладя ее лицо. Лежал и думал, как он сейчас поднимется и уйдет восвояси, а она останется наедине с этой ночью, за легкой фанерной дверью, сорвать которую не стоит труда любому.

– А садик очень хороший, – взглянув на спящего в кроватке сына, сказала Катя, – и как вам удалось его туда устроить?!

Георгий промолчал. Видимо, она не вполне осознавала его возможности, и он не стал ей их объяснять.

– Ты мне звони, – сказал он на прощанье. – Когда позвонишь?

– Когда скажешь.

– Позвони в понедельник, во второй половине дня. Хорошо?

– Хорошо.

Они поцеловались в дверях мазанки, и Георгий шагнул на волю – легкий, обновленный, победительный, доброжелательный ко всему окружающему его миру. И пошел берегом моря у самой кромки ласкового наката, у тихо шипящих песком, почти плоских приливных волн. Отойдя на приличное расстояние от домика, он присел на корточки, умылся морской водой – на всякий случай, чтобы смыть Катин запах, – вытерся носовым платком и мимо сидящей на перевернутой лодке парочки стал подниматься на железнодорожную насыпь, за которой лежал засыпающий в этот полуночный час город.

Поднявшись на насыпь, к рубиновому огню семафора, он вдруг обнаружил, что забыл у Кати портфель. «А что в портфеле? Кажется, ничего нужного. Тогда пусть остается у нее до понедельника. А если спросит Надя, скажу, что забыл на работе. Хорошая примета, – порадовался Георгий, – значит, я еще вернусь к ней!»

По дороге домой он уже в который раз размышлял на свежую голову, почему Калабухов выбрал себе в преемники именно его? В чем тут дело – только в одной доброй воле и личной симпатии… или есть еще какие-то неведомые ему подводные течения? Дело, видно, решенное, вон уже и Толстяк прибежал услужить с шубкой для Надежды Михайловны. До чего скрытный человек шеф – молодец! И ему, Георгию, надо бы учиться быть таким же – молчанье золото, а даже и золотое слово – серебро.

Надежда Михайловна еще не ложилась, пила чай на кухне. Георгий приготовился к бою местного значения, а жена встретила его улыбкой:

– Ну, как отпраздновали?

– Нормально. Приветы тебе передавали старики! – бодро соврал Георгий.

– На что мне их приветы, – улавливая фальшь в его голосе, усмехнулась Надежда Михайловна, – слава богу, каждый день видимся.

– Ну и что ж, – не сдавался Георгий, – хоть и видитесь, а они все равно передавали. Привет со дня рождения – особый привет!

– Спасибо, – добродушно буркнула Надежда Михайловна…

А Георгию показалось, что она что-то заподозрила, и он поспешил сказать:

– Да, если тебя интересует лисья шубка, позвони Толстяку, он сделает.

– Лисья?! – Глаза Надежды Михайловны испуганно вспыхнули молодым светом. – Наверное, очень дорого…

– Толстяк говорит – по-божески. Шубка индийская и какая-то уцененная, контейнер попал в аварию, вот их и пускают в оборот. Но там все нормально, не думай, что это какая-нибудь рвань…

– Понятно, – обрадовалась Надежда Михайловна. – Чайку не выпьешь?

– Выпью, – с готовностью согласился Георгий и сел за стол.

– А у тебя аппетит – как будто не со дня рождения, а с пахоты, – посмеялась Надежда Михайловна, глядя, как уминает он за обе щеки хлеб с маслом.

– Но ты же знаешь, чем они кормят: капуста – сало, сало – капуста, – парировал Георгий.

И, кажется, она поверила, что он проголодался в гостях у бабы Миши и бабы Маши. Да простят ему старики ложь во спасение! Еще бы ей не поверить, когда все мысли заняты теперь шубкой.

– Ой, Жора, лучше бы ты утром про нее сказал! – вырвалось у Надежды Михайловны. – Спать не буду.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: