Исходя по́том, люди спали полубредовым, мучительным сном.

Когда Кирюшка Деркачев проснулся, голова у него гудела, насквозь мокрая гимнастерка прилипла к телу и жгла потовой солью. Кирюшка сел, минуту глядел перед собой мутными от тяжелого сна глазами, соображая, где находится, потом встряхнулся, пришел в себя и решил окунуться в канале. Разделся до трусов, оглядевшись, нет ли поблизости начальства, ступил к воде. Но не успел он сделать и двух шагов, как из высокой, выгоревшей под солнцем травы выглянула потревоженная им толстая блестяще-желтая медянка, со свистом рассекая воздух, ужалила его в ногу. Одним прыжком выскочил Кирюшка на чистое место, покатился по земле, дико крича: – Гадюка! Гадюка!

Вокруг Кирюшки мигом собралась толпа обалделых спросонья, потно-красных шоферов. А он катался по земле и орал дурным голосом:

– Помер, братцы! Спасите! Помер!

На крик этот прибежала и Патимат. Она мигом сообразила, в чем дело. Как на коня, ловко села на голый Кирюшкин живот, притиснула к земле его ноги, обернувшись, грозно сверкнула угольями глубоко запавших глаз:

– Мальта!

Кирюшка оторопело притих и сопел носом тяжело и надрывно, и пот катился по его мясистым побледневшим щекам. Патимат обеими руками взяла его ногу, резко надкусила ранку, чтобы была побольше, и принялась высасывать из нее змеиный яд. Кто-то притащил санпакет. Присыпала Патимат ранку землей, перебинтовала ногу. Под ее властными руками Деркачев совсем опамятовался, и уже багровые пятна стыда проступали на его лице. Когда все было кончено, Деркачев сел. Патимат ласково погладила его по лихому рыжему чубу.

– Спасибо, мама, – еле слышно выдавил из себя Деркачев.

– Кончал базар! Кончал базар! – отогнала Патимат собравшихся, видя, как стыдно Деркачеву своего малодушия.

Лейтенант Зворыкин одним из первых оказался на месте происшествия. Видя своего недруга униженным, он сначала почувствовал лишь злорадство, но вдруг сердце его сжала щемящая, какая-то родственная близость к Деркачеву, стыдная боль за его позор, словно не Деркачев, а сам он, Виктор Зворыкин, катался в придорожной пыли перед всей ротой. В первый раз почувствовал лейтенант обиду не за себя, а за другого, и это неведомое прежде чувство приоткрыло ему еще неясное ощущение, что не так страшна загадочная многоликость окружающих его людей.

Деркачев оправился удивительно быстро, уже на второй день он вел себя как ни в чем не бывало: был все такой же бойкий, бесшабашный и нагловатый. Только теперь уже никогда не говорил он: «Мы с матерью», а говорил: «Наша мать!»

Так для всех в роте, даже для седоголового Андрея Иванова, стала Патимат матерью.

Андрей Иванов был первым, кто не вернулся из рейса. Говорили, он попал под бомбежку и его накрыло прямым попаданием.

Теперь, окончив молитву, старая Патимат просила Аллаха, чтобы удалось Андрюше Иванову перейти Сиратский мост и чтобы обязательно жил он в раю, потому что был он хороший джигит, хоть и ездил на железном коне.

«Аллах, раньше у меня было два сына, теперь их почти сто, Аллах, сделай так, чтобы все они были живы и здоровы» – так теперь заканчивала Патимат свой каждодневный разговор с Богом.

XI

Когда уезжал кто-нибудь в очередной рейс, Патимат неизменно просила:

– И-слушай, есть Магомед – война, есть Султан – война, пожалиста, давай сюда, Патимат, авторота.

Все давным-давно знали, что старший, Магомед, шире в плечах, а младший выше ростом, у старшего левая бровь рассечена – аульские мальчишки в драке ударили камнем, остался шрам, а у младшего на шее две маленькие черные родинки…

И каждый уезжающий в рейс шофер твердо обещал Патимат найти ее сыновей и немедленно доставить их в роту. Возвратившись из рейса, шоферы убеждали Патимат, что из самых достоверных источников им известно, что ее сыновья живы и здоровы, только вот где они сейчас находятся, никто не знает, потому что это военная тайна. Рассказывали якобы слышанные от очевидцев истории о подвигах Магомеда и Султана. Никогда ничего не рассказывал ей только Саша Плетнев, но она все равно любила и отличала его своим вниманием больше других: он чем-то неуловимо напоминал ей младшего сына.

Не знала рота более образцового бойца и шофера, чем Плетнев. Только был он не по годам угрюм и замкнут. И если случалось улыбаться, глаза оставались без движения: печальные синие глаза. Держался он особняком, никому не рассказывал о себе, никого ни о чем не расспрашивал, если и говорил с кем, то только о деле, да и то как можно короче.

Несмотря на молодость, до войны Саша уже работал инструктором в одном из московских автоклубов, был классным автогонщиком, впрочем, как и его отец – Михаил Иванович. За руль автомобиля благодаря отцу Саша сел восьми лет, едва ноги стали доставать до педалей. На фронт он ушел добровольцем. Его хотели оставить в Москве – возить военное начальство, но он упросил, чтобы послали в действующую армию.

За неделю до войны мать сказала им с отцом, что уходит к «другому человеку». «Тебе восемнадцать лет, ты уже взрослый, сынок, ты должен меня понять, – жалко улыбаясь и плача, сказала она, – если не сейчас, то со временем ты меня поймешь…» И ушла. Это было непостижимо… А на другой день последовал еще один страшный удар судьбы, такой, что даже войну Саша принял равнодушно, как еще одну роковую неизбежность, обрушившуюся на его жизнь.

Все было так хорошо в их семье: они с отцом день и ночь возились с автомобилями, мама ходила на работу в издательство, где служила корректором, иногда неделями сидела дома, вычитывая верстки будущих толстых книг, которые, впрочем, никогда не занимали ни отца, ни Сашу. Они жили на Пресне, в двух комнатках большого дома, в общей квартире на шесть семей. В их комнатах всегда была идеальная чистота, мама не разрешала, чтобы они с отцом заходили, не вымыв рук, – иначе залапали бы все машинным маслом, – ругалась, что от них пахнет бензином, что у Саши всегда черно под ногтями, но все это было так беззлобно, так хорошо, мама была такая ласковая, черные глаза ее сияли всегда такой любовью при виде Саши и при виде его отца, ее мужа. Во всей маминой фигурке было столько тепла, нежности, она была такая скорая в домашней работе: и постирать, и пошить, и сготовить была она редкая мастерица. «Ты наше сокровище», – всегда говорил ей отец. А мама делано хмурилась и отвечала: «Не подлизывайтесь, опять на все воскресенье удерете в свой клуб, только я вас и видела!»

В последние годы отец – высокий, сухопарый – был уже облысевший, когда-то они с мамой учились в одной школе: мама в первом классе, а отец в десятом. Поженились, когда маме исполнилось шестнадцать лет, а отцу пошел двадцать седьмой. Конечно, отец был для Саши во многом ближе, их роднила неистовая страсть к автоделу, но и мать он любил сильно, нежно, всегда доверял ей многие сложности своей детской, а потом отроческой жизни, всегда с благодарностью чувствовал ее тепло, заботу, гордился ее красотой, умением ладить с людьми, ее замечательной грамотностью. Сколько он себя помнил, никогда не было в их доме ни ссор, ни перебранок – все казалось отлаженным раз и навсегда. Они с отцом любили мать, мать любила его, Сашу, и, казалось, любила его отца – все было так прочно и вмиг лопнуло, как цветной праздничный шар, поднявшийся слишком высоко в небо.

Последние два года они с отцом строили гоночный автомобиль, на котором хотели побить все рекорды, и прежде всего рекорд на скорость. Летом, случалось, неделями не вылезали из автоклуба: спали на деревянных нарах, питались в соседней столовой, работали каждый день до полного изнеможения.

Наконец машина была построена. Пятнадцатого июня, в воскресенье, за неделю до войны, впервые за последние несколько месяцев, пообедав дома, они с отцом собрались «сгонять партийку в шахматы». Мама обедала вместе с ними, потом прибрала посуду, вымыла руки, сняла цветастый фартук и сказала, жалко улыбаясь, кривя свое прекрасное лицо, как от нестерпимой боли: «Миша, Саша, я давно хочу сказать… я ухожу от вас…»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: