— Ты чего такой дерзкий?
— А чо? — не, ну а как еще отвечать на такой вопрос. Хотя и хамить этому дядьке не хотелось. И не потому, что врежет больно, а вообще — ну, такой он… которым хамить не хочется. Внушает уважение — видно, что не тыловик и вообще трактор паханый. Но и не хамить не могу — такая уж натура у меня. Сколько раз в жизни от того с неплохими людьми ругался — просто из‑за характера своего. А тут и подавно. Не легла карта.
— А ничо! — вдруг вызверился капитан — Че ты мне тут бычишь‑то. Героя с себя строишь? Не навоевался что ли?
Я промолчал, потому как эта сволочь попал по самому больному — ну, да всего и навоевался, что десяток раз с карабина стрельнул. И один раз не стрельнул… Я даже голову набычил, в пол глядя — чего тут ответишь. Молчание повисло, но тут подал голос с угла наш канцелярский:
— Разрешите сказать, Вашбродь? Ен, когда бунтовщиков стрелять стали, к ихним главарям сам под пули встал… Главный бунтовщик вахмистр Бало его выгородил… Они, вашбродь, приятельствовали и Бало ему покровительствовал… А так он сам пошел… он, вашбродь, на голову контуженый, и к тому же явный бунтовщик и княжеский!
Капитан аж зубами скрежетнул, вроде как развернуться хотел туда, да только постный взохнул — и сразу как‑то капитан осекся, посмотрел на постного — а у того морда и еще унылее стала и безразличнее. Угу, ну, кто тут и зачем, примерно ясно. Кто еще мог бы быть с такой рассеянной физиономией. Офицер снова повернулся ко мне, посмотрел еще раз, и, сев обратно на стул, повторил вопрос:
— Ну так что, не навоевался?
— Никак нет — ответил по — уставному — неохота все же хамить ему. Да и вообще. Повыделывался уже, меру‑то надо знать. Глупо, в общем‑то, нарываться специально, если в ответ все как‑то мирно.
— А чего же ты, засранец, под расстрел полез? Жить надоело? Или за князя вашего… который тебе и вовсе чужой? А? Чего молчишь, отвечай!
— Я, вашбродь, князя того в жизни не видал, и вообще мне на наго начхать…
— А чего ж ты, паскуда, тогда бунтовать вздумал?!
— Потому как, вашбродь, ежли я солдат — то мне воевать с врагом положено. А не в плен сдаваться.
— Так чего ж сдался?! — насмешливо спросил капитан
— А потому что… потому что дурак, вашбродь. Так вот и скажу. Надо было тую суку, коменданта нашего, пристрелить, и гори оно все огнем…
Капитан внезапно оглушительно захохотал, потом, отсмеявшись, сказал:
— Вот уж точно, вот это ты, стервец, верно отметил — надо было его пристрелить… А чего ж, все же, под пули стать хотел? Так прям за князя что ли?
— Да мне тот князь до… Этот вон, в углу который — правду говорит — дружили мы с вахмистром Бало. А я ж говорю — не стрельнул я в того гада. И выходит так — я ж и друга своего предал. Ну а я как‑то не привык своих бросать… да и вообще в первый раз я вот так вот. До того в плен сдаваться не приходилось.
Ну — как‑то даже с удивлением глянул на меня капитан — И вот так, значит, за дружбу — под расстрел готов был идти?
— А то — говорю — Готов. И в плен не хотел.
— А чего же ты, поганец, в плен‑то не хотел? Тут не то что у вас там на Севере, и не как у горцев. Мы люди культурные.
Я аж хмыкнул:
— Вот того и есть. Знаю я малость… от дедов, как оно, у культурных. Подыхать в лагере как‑то неохота было. Да и вообще.
Капитан прищурился с интересом, постукивает стеком по каблуку закинутой на колено ноги.
— Значит, говоришь, не хочешь в лагерь?
— Не хочу, понятное дело. А кто ж захочет.
— Ну… вон из ваших‑то много кто
Я непроизвольно скривил такую морду, что офицер усмехнулся:
— Гордый, значит… Не навоевался… Что думаешь, Варс, такой еще, чего хорошего, сбежать удумает, потом ловить его по здешним лесам жандармам…
— Так точно, вашбродь, такой может — ответил из‑за спины сержант — Если уж он под расстрел стал, так сбежит наверняка.
— Вот — вот. Одного только не пойму — чорта ли он так за этого князя воевать лезет?
— ХарАктерный ен, вашбродь. Упертый, аж спасу нет.
— Упертый, говоришь? Ну — ну… Эй, ты! — это он канцелярской крысе, презрительно так — А ну, живо, мне его дело отыщи, почитаем… Уведи!
Наша‑то крыса — шмыг за дверь, только офицер поморщился. А серж, значит, за спиной у меня сопит, и так я понимаю — внимание привлекает. Офицер так вдруг заметил, что непорядок — я еще тут — и на сержанта вопросительно. Тот опять сопит, потом офицер жест такой неопределенный, с видом, что ну а как же еще, и совсем интерес ко мне потерял.
Вывел меня сержант, в дверях тока что не столкнулись — волокут второго — ага, надо же — знакомые лица все — минометчик тот. Его сержант ведет — длинный, морда скучная и обвисшая, а глаза цепкие такие. Сам минометчик тоже хорош — глаз свежеподбит, но лыбится, подмигнул аж. И я ему в ответ — ничо, вместе и пропадать веселее, в компании завсегда лучше, чем одному.
Ну, значит, дальше повел — а опять не обратно, ко входу — а через здание и на другую сторону — и в пристройку, где кухня. Расширили недавно, как подкрепления привели, аккурат накануне как я сюда попал, говорят, пристроили добротную избу. Непорядок, но жрать‑то готовить надо, а полевые кухни в крепости пользовать — и совсем бардак. Вот и поставили избу, глиной оштукатурили от пожара. Я тут разок бывал за все время.
Ввел он меня и легонько так к лавке — я аж растерялся.
— Сидай, вояка — издевается, значит.
Ну да сел, чего выделываться. Сержант в угол, с чем‑то там возиться стал, а с‑за печей ко мне выглядывает старичок в форме. Маленький, сухой такой, хромает. Носом шмыг, щурится по — стариковски, головой покачивает. Но форма ладно сидит.
— Ох, солдатик, на — кось — кашу‑то! С утра ж, поди, не кормлен? — и миску, на стол значит, бряк. А я на него смотрю — вот как он старика нашего напоминает, покойника расстрелянного. Неуловимо., и ить не похож совсем — а похож! Сам‑то присел на край лавки, бочком, искоса наблюдает, как я кашу поглощаю. А я, чего думать долго — взял ложкой, да и ну ее рубать. А чего, всяко лучше пожравши быть? Тем более что и каша с мясом и даже со шкварками. Грех отказываться.
— Ну, касатик? Как тебе каша‑то? — дед, значит, интересуется.
— Нормально — бурчу я ему — Жрать можно.
— А… ах! Ах ты ж! — искренне огорчился дед — Ах ты ж как! Можно! Нормально! Ах ты, Сестра — заступница… Жрать, говорит, можно!
Так мне, скажу я, совестно стало. У деда натурально слеза мелькнула. И обиделся он, как только старики и дети обижаться умеют. И то сказать, чего я зря его обидел — каша‑то отменная, хороша каша. Стыдно мне, в общем, стало, за слова свои. Уж думаю, как бы извиниться, да чтоб больше не обидеть.
Только тут сержант с угла выглянул, на меня зырк, и к деду тому, на ухо ему что‑то шепчет. Дед на меня косяка, и эдак — 'А… вон оно что… А, ну да…'. И погрустнел все равно, но смотрит в сторону. Сержант вышел, остались мы вдвоем — а тут я и дожрал кашу‑то. Ложку облизнул, в миску брякнул, и перед дедом миску — звяк.
— Ох, спасибо, дедушка — говорю, и чуть так с поклоном — Вот уж правду сказать — что время здесь был — ни разу такой вкусной каши не едал! Вот уж каша, так каша, всем здешним кашам — каша, и пишется — Каша! Уж не серчайте, что поначалу обидел — мне положено всяк ругаться и супротив быть. Да только — супротив Вашей каши — ну как тут станешь!
И вот, как по волшебству — дед натурально расцвел. Аж глаза заблестели. Ну, много ли человеку надо для счастья. Приятно все же — мне мелочь, а старику радость.
— А давай, я тебе добавлю! — аж крикнул, азартно так.
— Не, дедушка, уж простите — но каша у Вас такая, что много и съесть тяжко, сытная больно уж. Вы бы мне, если можно, чаю налили, страсть как чаю хочется.