И только я к чаю перешел — подсаживается ко мне этот потный тип с нашего взвода. Потный в прямом смысле — вечно он и на морде мокрый, и воняет от него потом. Вроде армия, и нормальное дело — а вот неприятно. И глаза у него — потные. Бегают вечно глазки. И вообще не нравится он мне.
— Слушай, ты это чего? — ото он, значит, мне так говорит. И вроде как с обидой — Ты чего это? Ты к начальству выслуживаться вздумал, да? Думаешь, выше всех нас подняться? Не такой, что ли, как все?
— Ты о чем это? — отвлекает, сволочь, чай просто прелесть, а он тут идиллию портит
— Ты не умничай! Ты винтовку Алема зачем тащил? И у убитого подобрал? Выслужиться хочешь? И самого Алема тащил. Хочешь быть добреньким? — аж наклонился ко мне, туша эдакая. Только что слюной не брызжет. Чай с сожалением отставляю подальше, обидно ж будет, если пролью такой напиток. А оно все продолжает громким шепотом, так что всем нашим, притихшим, пожалуй слышно — Ты учти! Мы тут все одинаковые! Понял? И доля у всех одинаковая, ясно тебе? Не вздумай! Все одно тебе никаких поблажек не видать, понял? Сдохнешь, как все, и никто…
— Подожди, мил человек. — говорю ему — Просьба у меня к тебе серьезная есть. Отодвинься от меня, пожалуйста, метра на два. Чтобы, не приведи Боги, я, случайно, конечно, тебя прикладом не зашиб, больно, коли стану тут ворочаться….
— Чего — о? — он же натурально не понял, похоже. Ну, тут, наверное, за весь день, да и за все прошлое — у меня и упало.
Сгреб я его за ворот, к себе прижал, попутно так держу, чтоб и в темноте чуять, если он руками двигать начнет. Но это как‑то краем, а остальной мозг не работает — злоба какая‑то, аж через край. Морду его свинячью при отсветах костерка видать не ахти, но я приблизил лицо, в глаза прямо смотрю, и шиплю как змеюк какой:
— Слушай сюда, животное. Держись от меня теперь подальше, понял? А что кому делать — будешь бабе своей говорить, и то, если она тебе позволит. Ты понял меня, тварь? И запомни — если ты еще кого во взводе будешь подучать, что жить надо по — волчьи, а не по — человечьи, то ведь рано или поздно с тобой беда будет. И уж поверь — вот тебя я не потащу никуда. И — не удивляйся, если и никто не потащит. А сейчас — три вздоха, и нет тебя рядом. Потому что про приклад я не шутил. А то и штык у меня примкнутый, как бы ненароком твой поганый ливер не выпустить, в темноте‑то… случайно. Пшел отсюда!
Толкнул я его, и мысль была — ну, давай же, давай! Кинься на меня, скотина, или хоть вякни чего угрожающего. Очень хотелось услышать, как приклад в чавку прилетает. Но, не срослось. Как он на задницу сел, так на жопе и пополз в сторону. Выдохнул я, чуть попустило. Чай допиваю, слышу — так и притихли все, шепотки идут, но совсем тихо. Подумал, что ведь наверняка донесут сержантам. Этот вот и донесет, что угрожал, мол, ему. Но плюнул на все это — спать очень уж хотелось. Нырнул под тент, укрывшись плащ — палаткой, да и отключился сразу же.
Суд над взводным был скорый и пристрастный. Собственно, суда, как такового, и не было. Ни адвокатов, ни прений и прочего — фактически, зачитали обвинение в трусости, и умышленном убийстве и ранении своих солдат. Спросили, что может сказать в ответ и оправдание. Взводный начал было что‑то мямлить, но председатель суда, кавалерийский подлейтенант, его резко оборвал, потребовав отвечать по сути. По сути тот ничего сказать не смог, и огласили приговор. Немудрено приравняли стрельбу в своих солдат, а получился один тяжело, и трое легкораненых — как прямую измену. То есть, он с самого начала, переходя в ряды войск барона — замыслил совершать диверсии и всячески вредить. И вот итог — четверо раненых. Поскольку он совершил это, используя форму войска барона — то он есть явный шпион и диверсант. А стало быть, подлежит смерти, без каких либо оговорок и промедлений. Расстрелять, как диверсанета. Вот так, просто и эффективно.
Мы все это выслушивали, стоя строем, ибо все мы были, как бы, свидетелями. От остальных войск — присутствовали представители, кавалеристы, разведчики, артиллеристы. Офицеры стояли поодаль, видимо сами по себе пришли посмотреть и послушать. А я все косился в сторону, там лежали носилки с минометчиком — он и остальные раненные, естественно, тоже присутствовали. После приговора спросили, есть ли желания, или может, кто не согласен, и имеет что‑то говорить, чтобы оспорить?
Поначалу никто и ничего, потом вдруг Кане выходит. Посмотрел на председателя, и по всему видно — заранее у них сговорено. А капитан и давай гнать речь. Если совсем кратко — то суть в том, что барон оказал этому гаду доверие. А тот, как теперь выяснилось, мало того, что не оправдал оказанное высокое доверие, так и не собирался! Эдакая, подлая и коварная, вражина! И хорошо, что эти доблестные солдаты его роты — жест в сторону раненых — ценой своей крови смогли остановить преступную деятельность столь опасного диверсанта. А то, кто знает, до чего бы он мог добраться! Склад снарядов взорвать, а то и командира какого убить!
В общем, цирк и театр. Издевался Кане, чего уж там, прямо сказать. А морда у взводного совсем посерела, губа трясется, и вполне может быть, и не соображает он уже, что к чему. А капитан уже подводит к тому — что мало просто уничтожить гада. И что тот, кроме прочего, выходит, и лично Вергену нанес оскорбление, коварно барона обманув. А потому — и казнь должна быть особая, какая в таких случаях полагается.
Вот тут взводного проняло. Дернулся, и заорать попытался. Но поздно — сержанты его разом скрутили, и кляпом рот заткнули. Председатель суда эдак обернулся к остальным — типа советуются они — и тут же, считай, кивнул — мол, посему быть
Сержанты махом оттащили взводного к какому‑то пеньку, чуть выше, чем по пояс, корявое деревце сухое. Ветви все на дрова пообломали, а рубить сам ствол всем лениво было, больно уж весь перекрученный да узловатый. Вот к нему и примотали веревками взводного, сидя. Спустя минуту подошел кавалерийский старшина, хмурого и злого виду. Принес ведро, поставил рядом. Взводный уже орать пытается, дергается, связанными ногами упирается и землю роет, но куда ж там. Достает старшина из ведра мокрый широкий ремень — не скажу, специально какой для этого дела, или из упряжи чего. Подошел к казнимому, оглядел — а тот башку подбородком к груди прижимает, напрягся. Ну, старшина сержантам кивнул — те его хвать, пару ударов по болевым — и вот уже держат голову, прижав к дереву. Старшина наклонился, ловко так одним движением раз — и замкнул ремень под подбородком взводному. Выпрямился, не спеша обошел сержантов, сзади к дереву подошел — и затягивает. Не до конца, чтоб значит, дышать смог. Пока что. Отошел, посмотрел, опять присел, проверил еще раз ремень, снова отошел, и уже удовлетворенно кивнул — отпустили взводного сержанты. И потом и кляп ему изо рта выдернули. Только крика никакого нету — сипит взводный, не до крика ему.
— Ну, все — спокойно, и даже с удовлетворением, шепчет сосед рядом — Теперь от силы полчаса, пока ремень сохнет, подышит. А потом каюк. Сержант еще, на всякий случай, башку ему стрельнет, а то бывает…
Вскоре взводный стал не сипеть, а хрипеть, а минут через пять, приказали вольно и разойтись. Разошлись недалеко, разбились по кучкам, стали раскуриваться. Кане с сержантами стоял поодаль. Вдруг к ним подбежал один из легкораненых.
— Господин капитан! Там, это… наш‑то этот… отходит он, разрешите доложить, похоже как. Как бы это…
Жестом Кане остановил доклад, и вместе с сержантами пошел к носилкам. Чорт его знает зачем, но и я потянулся, да и все как‑то обступили. Да, похоже, минометчик все. Дышит часто, пена в уголке рта красная появляется пузырями. Стоим вкруг, молча смотрим — что тут еще скажешь или сделаешь? Только хрипение казнимого с‑за спин слыхать.
Минометчик вдруг глазами в ту сторону, откуда хрипел взводный — покосился, да как‑то разом так всей грудью вздохнул, и с улыбкой так говорит — и ведь четко так, и громко даже:
— Брат!