Так и теперь, он благосклонно принял Энки у себя. И потому юноша уже несколько часов к ряду сидел в углу, терпеливо ожидая слов, как подаяния, тогда как Брес, развалившись на ложе, придавался внутренним терзаниям. И, кажется, он был бы исключительно рад, наступи сейчас внеплановый конец света, апокалипсис, рагнарёк, пралая… что там еще успели придумать для них люди? Это бы, наверняка, несколько его отрезвило, ну а пока…
Подкидывая к потолку старинную серебряную монету, изрытую символами рун и орнаментом рисунка, Брес ловил ее налету. Чтобы та повторила свою траекторию. И опять. И снова. Собственно, все его существование олицетворялось этим бессмысленным подкидыванием и ловлей монеты.
Последовательность взлетов и падений прервала вошедшая рабыня, которая принесла своему господину ужин (завтрак? обед?). Полупрозрачная, бледная, смотрящая в пустоту и немая слуга, все действия которой были отрепетированы и точны, ни одного лишнего движения, взгляда, звука. И когда она ушла, оставив на столе владельца этих чертогов амброзию и нектар, Брес с неохотой поднялся с ложа. И не успел он с презрением покоситься на яства, как Энки, совершенно неожиданно, нарушил тишину.
— Люди… что ты думаешь о них?
Брес неторопливо повернулся в ту сторону, где не так давно скрылась рабыня.
— Я никогда не видел их, никогда… не разговаривал, но так много слышал! — Продолжил с едва сдерживаемым воодушевлением парень, всматриваясь в старшего брата, который, напротив, упрямо отводил взгляд. — А ты… какими они кажутся тебе?
— Мимолетными. Сумасшедшими. Счастливыми. — Отрывисто ответил Брес, охватив в этих трех примитивных словах всю многогранность сути такого удивительного существа как «человек». Энки настороженно вслушивался, ожидая хотя бы толкования. — Каждый день у них последний, а если не последний, то и последний близко. Что касается, их сумасшествия: они мечутся между двумя противоположностями, не в состоянии обрести середину, достичь блаженной умеренности. От лета к зиме, от наслаждения к страданию, с похорон на свадьбу, с рассвета до заката, с момента рождения и до смерти. Глупцы живут в аду, но даже не знают этого. Потому и счастливы.
Без особого удовольствия, Брес приступил к трапезе, разложенной на деревянных блюдах, жестом приглашая Энки составить ему компанию.
— А я бы… если бы была такая возможность, наверняка, воспользовался ей, чтобы просто поговорить с человеком…
— Ты предпочитаешь разговор с всеведущими богами беседе с людьми? Какой в этом прок? Что ты сможешь узнать у тех, кто сам себе придумал господ, заковал в цепи рабства с улыбкой на лицах и исправно платит им дань? Просто чтобы снять с себя ответственность за все творящееся у них дома. Обладающие абсолютной свободой они намеренно от нее отрекаются, чтобы вспоминать о ней, писать о ней песни, желать ее. Нет, этот народ…
— Непостижим! — Заключил с горячностью Энки, на что Брес кивнул головой в сторону выхода.
— Хочешь поговорить с человеком? У меня их сотни, выбирай себе в собеседники любого.
— Нет. Нет, то не люди. Это же просто тени… Немые, слепые призраки. То что я слышал… читал…
— О, так ты читал. — Насмешливо протянул Брес, придирчиво оглядывая принесенные блюда, решая, с какого бы начать.
— …говорит о них, как о существах исключительно… исключительно… неповторимых! Ведь даже любую глупость они могут оправдать и выставить в таком свете, что ты поверишь в то, что эта глупость была необходима и неизбежна. То как они мастерски управляют словом, восхитит кого угодно. Вот послушай, что я вычитал…
Но Брес не слушал. И причиной тому служили не чрезмерная утомленность необоснованной восторженностью Энки или же непомерная гордыня, диктующая, что слушать нужно только лишь себя, потому что только ты — знание, а остальные — мнения. Нет, отстать от угнетающей разговора, его заставило острое ощущение собственной необходимости.
Это чувство он помнил и теперь казалось, что даже ждал. Не для того, чтобы в очередной раз потешить собственное самолюбие (чувство осмысленности и нужности наполняло его теплом, согревая), а для того, чтобы положить конец скуке.
Его вызывал человек. Да, очередной глупый и недостойный его внимания смертный, которому однако он не откажет. От возможности посетить этот суетный и меняющийся со скоростью мысли мир он отказывался редко и, обычно, не по своей воле.
Что сказать, людей и иже с ними Брес презирал, однако к устойчивому в своей неизменности миру богов он испытывал чувства куда более отталкивающие. В связи с этим он дал собственное определение красоты. Красота, окружающая его была достойна небожителей, бесспорно, но эта красота быстро становилась обыденностью и уже утрачивала право называться столько громко… В общем-то, красота, по его мнению, заключалась в изменчивости. И тут он не мог грешить против людей, непостоянство — их конек. Тем не менее, если это и повышает их статус в его глазах, то совсем не на много. По части глупости их, все-таки, тоже не обскачешь.
И не имеет значения, перед каким условием он будет поставлен уже буквально через минуту. Нет никакой разницы, что потребует у него этот человек взамен на свою свободу. Просто еще один раз ощутить ветер в волосах, вдохнуть обжигающий воздух, почувствовать, как собственная сила разливается в скованном тоской теле…
Глупцы-смертные сами не знали, что взывая к нему, они тем самым дают ему безграничную власть. Их коленопреклоненные молитвы делали его буквально всемогущим. Разве это не забавно?! Он никогда и не был всесильным, но именно их вера в то, что он всесилен, делала его таковым!
Люди говорили: ты — бог, ты могуществен, ты нам поможешь, а его суть просто с этим соглашалась. Он говорил: ну, если вы настаиваете, пусть будет так.
И вот он — всесильный и гордый — отходит от стола, оставляя трапезу и недоуменного Энки за своей спиной, чтобы снизойти до них, своих глупых, смертных богов.
— Ты… что, уходишь?
— Да.
Сейчас Брес не умел да и не хотел рассказывать брату/другу/ученику о собственных душевных волнениях. В этом тихом «да» заключалось на деле громкое «свободен!». Вот оно, люди отреклись от свободы в их пользу. И, наконец-то, ему тоже перепал кусок этого пирога.
— А если… к тебе придут? Инанна?
— В таком случае, оставайся здесь и передай ей… — Брес помедлил на пороге, обернувшись к Энки. — Я занят.
Парень сглотнул, но, вопреки страху и несогласию играть роль гонца с плохими вестями, молча покивал.
Несколько часов ранее.
Круг обязанностей Айрис был необычайно широк. От няньки до заклинателя змей, и между этими полюсами можно было поместить еще с десяток разнородных мелких ролей, которые ей приходилось играть в жизни Морты — своей наставницы/матери/кормилицы.
К примеру, перед рассветом она была писцом, и вот, не успела она спустить рукава и оттереть пальцы от чернил, как пришло время готовить завтрак. Из повара Айрис перевоплощалась в прислужницу, поднимаясь наверх шаткого жилища, в гинекей, с каким-нибудь немудреным блюдом. Но благо, Морта была непривередлива. Ее мудрость, помимо познания темнейших тайн бытия, заключалась еще и в простом отношении к потребностям своего тела.
Люди — тщеславны, но не голод, говорила она. Голод просто требует утоления, а чем — ему нет дела. Потребность же урвать кусок послаще и побольше — муки жажды роскоши.
Слепая старуха, чьи ранее искрящиеся, черные, как горящие угли, глаза ныне заволакивали два мутных бельма, ела неторопливо, царственно. И обязательно в молчании, давая своей подопечной усердно и сосредоточенно сшить листы пергамента, написанные за эту ночь.
Странная прихоть, называемая Мортой правилом, гласила, что писать собственные «веды» она будет исключительно ночью. Ведь, известно, что тайны, как и нечистая совесть, боятся солнечного света. И, казалось, старуха за свою долгую жизнь накопила предостаточно и первого и второго.
Сколько ей лет никто не знал, даже Айрис. Ведь когда ее, еще совсем девочку, старуха заметила на невольничьем рынке, выглядела Морта точно так же как и сейчас. Разве что еще полностью не ослепла. Но вот прошло десять лет, а внешность вещуньи сохраняла в неизменности те дряблые, ужасающие, отталкивающие черты, с которыми Айрис познакомилась в судьбоносный для нее день.