Товарищ Наумов говорил о необходимости укрепления воинской дисциплины и борьбы с паникерами. Он подробно остановился на задачах, вытекающих из приказа Верховного Главнокомандующего. Рассказав о тяжелой обстановке на фронте, об опасности, нависшей над Родиной, он обратился ко всем с призывом максимально проникнуться чувством ответственности за судьбу Советского государства и глубоко уяснить себе, что сейчас решается вопрос: быть или не быть народам СССР и всей Европы.
После его выступления начались прения. В них приняли участие не только члены партии и комсомольцы, но и беспартийные. Я слушал простые, порой сбивчивые и несколько сумбурные слова людей, с которыми вот уже больше педели делил все трудности фронтовой жизни и горечь отступления. Я чувствовал, что не только должен, но даже обязан выступить на этом собрании…
Я поднял дрожащую руку. Это заметил сидевший рядом со мной политрук батареи.
— Петр Антонович! Наш молодой артиллерист, поляк, тоже хочет выступить, послушаем его?
Наумов в знак согласия кивнул седой головой. Я видел, что взоры многих обращены теперь на меня. От смущения я говорил сначала заикаясь, с трудом подбирая слова, но, когда заметил, что командир батареи одобрительно подмигивает мне, ко мне вернулась уверенность.
— Товарищ Наумов, — кажется, так начал я свое выступление, — рассказывал здесь, как надо лучше и с большей пользой для дела выполнять свой солдатский долг по отношению к партии и советскому народу… Партия большевиков — это партия трудящихся, партия пролетариата… Лозунг этой партии: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Это означает, что мы должны помогать друг другу в случае необходимости, а такая необходимость проявилась сегодня, как никогда раньше! Люди многих стран, в том числе и моей родины, стонут в фашистской неволе и ждут освобождения. На кого же еще они могут рассчитывать, как не на нас, солдат Красной Армии?.. — продолжал я уже более уверенным и спокойным голосом. Я напомнил о неравной борьбе, которую вели в сентябре 1939 года польские войска с гитлеровскими ордами, и о нашем поражении, очевидцем которого был, в частности, я сам. Я говорил также о многих своих друзьях, которые остались лежать на дорогах нашего отступления… Когда я закончил свое, может быть, и несколько затянутое выступление, раздались бурные аплодисменты. Я чувствовал, что для этих усталых людей я стал теперь более близким человеком, чем раньше. И я не ошибся, поскольку именно на этом собрании меня назначили одним из агитаторов в нашей батарее. Мы должны были разъяснять артиллеристам основные цели и задачи приказа, в основе которого лежал наказ партии: «Ни шагу назад!» После собрания политрук, командир батареи и парторг попросили агитаторов остаться.
— Как только у нас появится немного времени, мы организуем для вас короткий семинар, — сказал политрук, — наметим конкретные формы и методы вашей работы… А теперь, находясь среди солдат, поддерживайте их боевой дух, подчеркивайте, что от каждого из них зависит, как долго будет враг хозяйничать на нашей земле…
— Помните, товарищи, — добавил командир, — что агитатор должен прежде всего своим собственным поведением показывать пример другим. Внушайте всем уверенность, а оно так и есть на самом деле, что опасность, которая нависла над нами, еще больше сплотит советских людей, вызовет у них искреннее стремление отдать все свои силы делу разгрома врага.
Собрание проходило в саду. Поднимавшаяся вверх в его глубине струйка дыма означала, что Ваня Малашкевич заканчивал приготовление завтрака. Мы стояли возле колодца, журавль которого высоко торчал над нашими головами. Закурив козьи ножки, артиллеристы обменивались впечатлениями о приказе Верховного Главнокомандующего.
— Наконец-то! Надо было бы пораньше что-нибудь в этом роде… Теперь фрицы почувствуют, что такое солдат Красной Армии! Теперь им достанется от нас на орехи!..
— Они получат то, чего заслужили, за чем пришли сюда, за Дон…
— Степь здесь широкая и необъятная. Для их могил не пожалеем даже кубанского чернозема.
— Эх, ребята, до чего же хочется попасть снова в Донбасс! Днем возить уголь, а вечером гулять с девчатами… — загрустил Миша Малынин. — Представляю, как будет хорошо, когда мы с братом и отцом вернемся с фронта… Мать поставит на стол миску вареников, а может, даже найдется и бутылочка с горючим…
— Не горюй, Мишка, вернешься, дорогой! Вернешься и наешься до отвала своих вареников. Только придется немного подождать… Немало еще предстоит нам пережить. Нелегок будет наш путь. Фрицы так легко не захотят отдать того, что успели захватить, — включился в разговор и я. Я уже чувствовал себя в роли свежеиспеченного агитатора.
— Мать пишет мне, — вмешался молодой артиллерист из другого расчета, — что немцы сровняли с землей наш районный городишко. Мало кто остался в живых. Там была большая больница…
— Много тебе мамаша нового и интересного написала, — подколол его, как всегда, Грицко Панасюк. — А ты видел когда-нибудь рынок невольников? А я видел, как несколько дней держали под открытым небом за колючей проволокой голодных и замерзших женщин… Многие, когда их загоняли в телячьи вагоны, сошли с ума…
— Ребята, не горячитесь! Может, скоро союзники начнут воевать по-настоящему и откроют второй фронт. Тогда возьмем фрицев в клещи. Как ты думаешь, Станислав? — задал мне вопрос худенький артиллерист Игорь Максимов. — Ведь ты же жил в Польше, поближе к ним, и поэтому должен знать их лучше…
— Я думаю, что… Второй фронт, конечно, будет открыт. А знаю ли я их лучше?.. — пытался уклониться я от ответа. Впрочем, что я мог им сказать? У меня не было желания делиться воспоминаниями, которые до сих пор мучили меня, словно рана, посыпанная солью. Тяжелыми были эти воспоминания о трагическом польском сентябре 1939 года! В то время мы тоже ждали открытия второго фронта…
Сентябрь 1939 года.
…Он застал нас у подножия Бещадских гор. Нам было приказано воздвигнуть непроходимую стену из солдатских тел на южных границах Польши.
Я помню, да и как мог бы я забыть, те первые дни сентября, тот утренний туман и монотонный рокот моторов, доносящийся откуда-то с юга.
— Это наши танки, ребята! — успокаивал нас старшина роты старший сержант Ендрачик, протягивая нам фляжку, наполненную крепкой жидкостью.
— Наши, конечно, наши, — повторяли командиры отделений, то и дело с беспокойством поглядывая на далекий южный горизонт.
Мы пили спирт небольшими глотками. Горло обжигало, слезы выступали на опухших от бессонницы глазах, шумело в голове, туманился взгляд. Но мы продолжали долбить каменистую землю, которая с трудом поддавалась нашим саперным лопаткам.
— Скорее! Скорее, черт подери! — лихорадочно подгонял нас командир роты поручник Гоздзик.
Мы вытирали пот со лба и лица, напрягали мускулы рук и ног и… посылали в воздух набор сочных солдатских проклятий.
А кого было проклинать?.. Командира роты? За то, что вселял искру надежд в нас, восемнадцати —, девятнадцатилетних солдат с винтовками и саперными лопатками, что никак не могли справиться с этой каменистой землей? Кого проклинать за нашу беспомощность, за то, что южные склоны этих гор и лесов оказались открытыми для врага? Нет, командир роты не был виноват…
Так кого же проклинать за то, что вражеские танки своими окрашенными в красный цвет широкими гусеницами прошли, не встретив серьезного сопротивления, по нашим неглубоким окопам, ревя моторами и обдавая нас выхлопными газами?
Враг имел десятикратное превосходство над нами. Десятикратное? Вероятно, если только можно сравнить солдата с винтовкой, сидящего в неглубоком окопчике, с солдатом, который прячется за бронированным щитом танка…
Однако велика была любовь к родине, и она повелела нам вступить в неравный бой с фашистами.
Сражались и умирали наши солдаты, а на их остывающих устах замирали полные отчаяния слова: где же английская и французская авиация? Где морской десант и второй фронт, торжественно обещанный нам в мирные дни? Где поддержка, вытекающая из обязательств пакта об оказании немедленной военной помощи? Искали ответа на все эти вопросы и те, умирающие, и мы, оставшиеся в живых, когда на нас обрушилась всей своей мощью фашистская Германия.