Снова приподнимаю ветхий платок, заменяющий занавеску. Небо за окном по-прежнему затянуто черными тяжелыми тучами. Льет дождь. Дует ветер.
Наш расчет расквартировался здесь вчера вечером. Командир батареи распорядился об отдыхе.
За нами снова остались несколько километров нашей земли и артиллерийская дуэль с противником. Нам удалось также накрыть огнем автоколонну гитлеровцев. Потом нас хлестал колючий дождь вперемешку с ураганным северным ветром. По ухабам и рытвинам, наполненным водой и грязью, мы наконец добрались сюда, в эту затерявшуюся в предгорьях деревушку. Нам было вполне достаточно этих нескольких изб. В колхозном сарае нашлась свежая солома для постели. А потом Ваня Малашкевич налил всем по миске горячего супа с соленой грудинкой и роздал по куску черного хлеба… Чего еще нужно солдату? А после такого ужина — отдых.
Нет, не было ни песен у огонька, ни веселых солдатских бесед с девушками на завалинках… Как редки были в те дни эти вечерние задушевные разговоры с непременными старыми солдатскими прибаутками! Не восторгались мы также красотой кубанской земли. Равнодушным взглядом смотрели солдаты на широкую кубанскую степь, которая летом шумела морем золотой пшеницы и по которой зимой неслись горячие скакуны, и серебряные бубенчики вторили казацким песням.
Но вот уже два последних месяца все это было в прошлом. Отходя по этим дорогам и степям, мы представляли, как среди станиц и хуторов мчались в годы гражданской войны тачанки красных пехотных дивизий, скакали кавалерийские полки армии Буденного. Здешние места слышали плач матерей, жен и стоны замученных. А потом в течение двадцати лет здесь бурлила жизнь, нелегкая, но каждый — в станицах и городах — верил, что она будет краше и радостнее.
И вот война пришла и сюда.
Гитлеровцам было нужно «жизненное пространство», им не хватало невольников из стран закабаленной уже Европы…
Да, улыбка в те дни редко появлялась на наших потрескавшихся губах. Да и могло ли быть иначе?
Ужин, ставший одновременно и обедом, был довольно вкусный.!В тепле нагретой избы приятно клонило ко сну. Сколько же минуло бессонных ночей! А теперь можно спать, если есть на это приказ и убаюкивает шум ветра за окном.
Ко мне это, однако, не относилось: меня ожидало дежурство в течение двух часов, а потом нужно было будить Грицко. На улице в эту ночь выставлял посты другой расчет.
Так и сидел я у плотно занавешенного окна.
Но не один я не спал в этой комнатушке.
В углу избы на лежанке сидела женщина. Лицо у нее было еще довольно молодое, но из-под черного платка выбивались пряди седых волос. Ее губы неустанно шевелились. Может быть, она шептала молитву?
— Господи! Ребятушки, неужто это правда? Даже сюда немец пришел… Как же вы могли?.. — этими словами она встретила нас на пороге своего дома.
И все. Ничего больше не добавила, ни о чем нас не спрашивала. Принесла крынку кислого молока, положила на круглый стол, стоявший в переднем углу, черствые лепешки. Здесь, под иконой, висела в небольшой рамке фотография мужчины в мундире лейтенанта Красной Армии, молодого и симпатичного. Он улыбался белыми ровными зубами, кудрявая шевелюра шла ему. Под снимком виднелась надпись: «Дорогой мамаше — Ленька».
Фотографию обвивала черная траурная лента…
— Ну вот. Такие дела, ребята, — прошептал сержант Миша Сорокин. — Приди мы пораньше, может быть…
Молоко выпили молча. В молчании легли отдыхать. Только сержант Сорокин отправился к командиру батареи.
Лампа коптила на столе. Я подсел к столу, вытянул из мокрого еще вещевого мешка кипу слежавшихся газет, сложенных вчетверо. Развернул, и в моих руках появилась небольшая книжечка в твердом сером переплете. И сразу ощутил тепло в ладони. Или, может, так только казалось? Что касается некоторой влаги на ресницах, сомнений не было.
Прыгают в глазах мелкие буквы: «Адам Мицкевич. Поэзия». При слабом свете коптилки читаю слова на родном языке.
Сколько раз, когда меня охватывала грусть по дорогим моему сердцу людям, по родному краю, доставал я эту маленькую книжечку, чтобы ее крохотными буквами успокоить тоску, охватившую меня. И всегда эти стихи наполняли надеждой. И так было уже многие месяцы. Томик стихов путешествовал со мной среди бещадских холмов в сентябре 1939 года. Тогда он лежал в кармане солдатского мундира и был для меня как бы щитом, охраняющим от сомнений и отчаяния. Вскоре эта книжечка приехала вместе со мной в страну нефти — Азербайджан, на берега Каспийского моря, усеянные рядами нефтяных вышек. Отсюда вместе с ней я начал свое второе скитание по фронтовым дорогам. Как редко, однако, удавалось услаждать душу красотой стихов, полных тоски по далекой отчизне, куда поэту не было обратной дороги.
Чувствую, как спазма сжимает горло, а глаза все более застилаются влагой. Переворачиваю несколько страниц, вытираю платком глаза.
«Крымские сонеты»… Мне близки, понятны переживания поэта. Как далеко отсюда до края его молодости и юношеских порывов, рождения его большой любви!..
Отрываю взгляд от страницы. Прижимаю к груди твердый переплет.
И мне уже была тогда знакома эта острая тоска. В юношеском сердце также носил я и тени пережитых несчастий, и боль трагических воспоминаний. Все это я вынес из далекой отсюда страны, по которой так сильно теперь тосковал, в которую мне пока не было обратного пути.
Отчий край, родной дом.
Дом с небольшим крылечком стоял среди высоких ясеней, на холме. Две комнатки, сени, глиняные побеленные стены, крытая соломой крыша… Вокруг поля, пересеченные узкими межами, неподалеку деревня и темный бор, принадлежавший графу Яблоновскому.
За этим бором был уже конец тогдашней Польши «Б»[24]. Там за тонкой лентой реки Збруч советские солдаты устанавливали пограничные столбы с красными звездами.
К хатке и стоящему рядом хлеву прилегало четырнадцать моргов земли.
«Пятый хозяин в деревне, — так по деревенской иерархии определяли размер хозяйства моего отца, нажитого восьмилетним каторжным трудом на шахтах Канады. — А ведь до этого был ничем у графа Яблоновского».
«Пятый хозяин в деревне — такой надел, пара коней, две пары коровьих рогов!..» — завидовали нам.
«Раньше-то был безземельщина, как и дед его, и отец…»
Довольно рано я понял, что такая невеселая перспектива ожидала и нас, десятерых детей «пятого в деревне хозяина». Да и какой же еще участи следовало нам ожидать, если даже по полтора морга на душу не досталось бы при разделе отцовской земли. А перспективы для внуков «пятого»?.. У графа много не заработаешь. Что же оставалось говорить о других, еще более бедных дворах? Что ожидало детей из четырехсот с небольшим хат этой деревни, из которых мало кто мог пойти зубрить по букварю польский или украинский в местной шестилетней школе?
Да, немалая это была деревня, но намного больше была нужда, которая ее окружала. Серые развалившиеся хибарки теснились одна возле другой вдоль шоссе, по берегам узкой речушки Гнилы. Дома соприкасались истлевшей соломой крыш. А там, за рощицей, взметнулись вверх стройные башенки панского дворца, укрытого в тени раскидистых деревьев. Ниже, у подножия холма, над затхлым прудом, расположились помещения для службы, конюшни и амбары, а еще дальше расстилались широкие полосы чернозема, на которые испокон веков с завистью глядели голодные крестьянские глаза, где за жалких семьдесят грошей или десятый сноп зерна гнулись натруженные спины и немели руки… Эти широкие панские полосы годами пропитывались нашим крестьянским потом. Каждый клочок земли, полученный мужиком, доставался ему ценою тяжкого труда в темных пастях шахт Канады или Северной Америки. А может, податься в город, в гимназию, в университет? За наукой, за тем сокровищем, которое и «в огне не горит, и в воде не тонет». Увы, несколько классов начальной школы — вот все «образование», уготованное для таких, как я, детей крестьян и рабочих той, панской Речи Посполитой. Учеба, высшее образование — все это оставалось для нас несбыточными мечтами. На это нужны были деньги, а откуда их взять? Заплатишь подати и налоги государству, запасешься кое-какой одежкой, глядь — и почти ничего не осталось…