— Напиши мое имя. Что ты написала? Значит, все могут узнать теперь, что я — Аличи?

— Аличи, почему у тебя сзади такая затейливая косичка?

Аличи лукаво улыбается:

— Это «гри-гри», от злого духа и от «бум-бум».

— А если я ночью ее тихонько отрежу?

Лицо Аличи сразу становится серьезным и мрачным. Глядя на сестру в упор, он деловито говорит:

— Тогда я тебя убью.

XII

На поросшей травой площади маленького южного городка я и пятилетняя девочка, оба мы с одинаковым любопытством разглядываем этого черного страшного человека. Он польщен вниманием, он старается порадовать нас. Показывает сначала трубку из кокосового ореха, потом бусы и, наконец, огромный, тяжелый нож, похожий на косарь.

— Этим ножом я режу «бошей».

Берет его в зубы, бежит. Потом машет им в исступлении, будто кося головы невидимых врагов, и дико, протяжно рычит.

Девочка пугливо жмется ко мне. Но через минуту негр играет с ней. Оба забывают о ноже и о «бошах». Она, тихонько послюнявив палец, пытается смыть чернь с его руки, а он, заинтересованный, смотрит, что из этого выйдет.

РУССКИЕ ВО ФРАНЦИИ

I

Блуждая без еды, прячась днем, крадучись мимо караульных, ползком на животе, через двойную преграду траншей, под огнем, избитые, голодные, полуголые, порой раненые — они что ни день приходят к нам. Это — русские, бежавшие из плена. Рассказ любого походит на фантастический роман, а этих рассказов я слыхал уже сотни. Бегут из Бельгии, из Эльзаса, из Австрии. Переходят Альпы и Вогезы. Переплывают Рейн, Маас и Изонцо. Переползают через окопы и проволочные заграждения. И рассказывают об этом просто и деловито, не понимая своей отваги. «Ушел — все тут»…

В шикарном госпитале на Елисейских полях лежит казак. Вокруг него юлят две дамочки. Фельдшер — за переводчика.

— Так что я вижу на четвертый день — большая река. Который «Рай» по-ихнему (Рейн). Пришлось переплыть. В ухо затекло, теперь болит. Ну вышел я, белье расстелил и сам сел на солнышке. Просушка…

Дамы щебечут:

— Рейн? Он переплыл Рейн! Спросите его — он, наверное, первый пловец?

Казак, удивленный вопросом, чуть презрительно усмехается.

— Плавать?.. Не приучен я к этому… Тоже… Баловство…

— Ты знаешь, Мари, я могла бы увлечься им. Это — настоящий варвар, — в упоении шепчет дама.

Их награждают крестами, показывают важным персонам, заставляют в сотый раз пересказывать, как они бежали. Они не гордятся, не поддаются тщеславию и только об одном просят — «скорей бы в Россию»: будто там ждет их светлая, радостная жизнь. Их не выпускают без присмотра. Посольство боится революционной пропаганды. Им сказали, что в Париже много русских, но это все — воры и убийцы.

— Вы, господин, из беглых воров будете? — опрашивает меня высокий скуластый пермяк. И, видя мое смущение, успокаивает:

— Что же, и среди таких хорошие люди бывают. Мимо нас много проходят, которые из Сибири… А вы, господин, не знаете, когда нас в Россию повезут?

Потом рассказывает:

— Поручик наш — сердитый, очень драться любил. «Понял?» — спрашивает. «Так точно, ваше благородие!» Так что в зубы. «Получил?» — «Так точно, ваше благородие!» А в плену, в штате[1] ихнем, офицер немецкий — сердитый. «Русс?» — «Так точно, ваше благородие!» В зубы. «Получил?» И еще, еще. Вот, господин, посмотрите — три зуба на войне потерял.

И богатырь с кроткими детскими глазами показывает мне беззубую челюсть.

— Хоть бы скорее везли нас!

II

Васильке Кудрявцеву четырнадцать лет. Он был год на войне, ранен, у него Георгий. При отступлении из Галицин попал в плен. Немцы прежде всего посекли малость, потом отправили вместе с другими к Лильлю на работы. Ваське не понравилось. Решил бежать. Подбивал других — боятся. Переполз через немецкие траншеи.

— Уж подходил, да на грех угодил в канаву с водой. Шум поднялся какой! Стреляют и те и эти. Думаю — пропал. Бежать пустился и пою — вот как французы в лагере пели: «Алон абан дан ла Париж». Добежал.

Подкрепившись рюмкой коньяку, Васька потребовал, чтоб его вели «к самому главному французскому генералу». А в штабе дивизии вытащил из сапога записную книжку. В ней было точно указано расположение немецких батарей, складов и штабов, а расстояние вымерено шагами. И еще попросил:

— Завтра в полдень по этому лесу три выстрела дайте. Знак такой. Тогда товарищи переправятся. Говорил я им, а они хоть и большие, да трусы.

Действительно, на следующий день явились восемь беглецов. Ваське французы дали крест. Он изучает французский язык, ест пирожные и мечтает о торжественном возвращении домой. Только одно его смущает, — он тихонько признался мне:

— Мы питерские, — на Охте живем. Тятенька сапожным делом занимается. Сознания у него до удивительности мало. Когда я с Георгием на побывку приехал, он перво-наперво меня выпорол, а потом уже хвастаться пошел. И теперича опасаюсь…

III

В парижском кафе француз-репортер интервьюирует двух русских, бежавших из плена. Иван Хоботов — простой мужик, из вятских; Геннадий Лукашкин — с претензиями: до войны он служил писарем в Царицыне. Сегодня утром, желая придать себе европейский облик, он решил купить пенснэ. Зрение — великолепное, и в магазине ему предложили монокль. Лукашкин обиделся:

— Я и за целый заплатите могу…

На его коротком круглом носу пенснэ никак не держится. Лукашкин надевает его в особенно торжественные минуты и, вежливо улыбаясь, говорит:

— Культура…

— Давно мы бежать задумали. Французы с нами находились, так я от них допытался, что здесь фронт недалече. Ну, а Иван — все свое: «Мы лучше к нашим». Известное дело — человек без просвещения: прямо из Кобленца в Вятку захотел. Неделю шли мы. Ночью идем, а днем прячемся. Благополучно через немецкие позиции перебрались. Потом бегом — и к французам. Спрыгнули, а там, прости господи, черные. Не знал я тогда, что у французов свои арапы имеются, струсил. А Иван — тот крестится, говорит: «Прощай, Геннадий!» Чуть они нас не прикололи. Бог спас — белый с ними. Я к нему: «Рус, рус». А все от книжного недополучения…

Француз хвастается Парижем. В Лукашкине подымается патриотизм.

— Сколько автомобилей здесь!

— У нас в Царицыне купец-любитель верблюдов завел и бега верблюжьи устраивает.

На верблюжьи бега француз ничем ответить не может. Он спрашивает:

— Почему они решились на такой отважный поступок?

Здесь Хоботов, все время молчавший, говорит:

— Да как это — «почему»? Домой захотелось…

IV

Марсель встретил русские бригады с музыкой и цветами. Солдаты молодцевато шагали и пели. Они не могли никому рассказать о своем страшном пути…

Говорили речи, подносили букеты. А через несколько дней разразился первый бунт. Ожесточенные солдаты убили ненавистного им офицера. Девять расстреляли, многих посадили в тюрьму…

Боясь «растлевающего» духа, русское начальство всячески пыталось изолировать своих солдат от французов.

Русским было запрещено продавать вино. Конечно, все напитки они втридорога доставали через французов. Но когда русские солдаты приходили на отдых в деревню, будь то даже ночью, начальство барабанным боем собирало жителей и предупреждало: пришли русские, им нельзя продавать вина. Непонимающие высокой политики, французские крестьяне решили, что так могут предупреждать лишь о приходе разбойников. А потом, какие же эти люди, которым страшно дать стакан вина? Запирали покрепче ворота и с опаской посматривали на русских дикарей.

Плохую роль сыграли и переводчики — французы, знающие русский язык. С солдатами они обращались возмутительно. Один раз при мне переводчик начал ни с того, ни с сего ругать площадной бранью степенного солдата, застывшего в страхе. Отвратительные и без того слова звучали особенно гнусно в устах иностранца. Я не выдержал и спросил, почему он позволял себе так говорить с русскими? Француз пожал плечами:

вернуться

1

Т.-е. в городе.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: