Увидав первый танк, я смутился — было в нем что-то величественное и омерзительное. Быть может, когда-то на земле существовали такие исполинские насекомые. Он был (для маскировки) пестро расписан, и его бока походили на футуристические картины. Он полз очень медленно, переступая, как гусеница, через окопы и ямы, сметая проволоку и кусты. Чуть шевелились усы — трехдюймовые орудия и пулеметы. Сочетание архаического и ультра-американского, ноева ковчега и автобуса XXI века. Внутри люди — двенадцать пигмеев, которые наивно думают, что они им управляют.
Сотни художников расписывают пушки и грузовики, изготовляют цветные ковры, которыми застилают батареи, прикрывают ветвями или холстом дорогу. Вот искусственное дерево, пустое внутри, вот изображение издохшей лошади. Ночью, впереди наших позиций, ими подменят настоящую березу и конский труп, в них будут наблюдательные пункты. Сначала все красили в бурый, защитный цвет, но очертания грузовиков все же выделялись. Теперь художники (из молодых) разбивают стену на отдельные яркие куски, благодаря чему теряется абрис всей массы. Издали видны бесформенные пятна. Каждый день придумывают все новые ухищрения, приспособляясь к желтизне пикардской глины, к мелу Шампани, к зелени Аргонских лесов. Быть незаметным, врасти в землю или, вернее, обрасти ею — вот единственная цель этого странного маскарада, где за малейшую оплошность в костюме приходится платить жизнью. Люди походят на насекомых, которые живут в земле и, на минуту показываясь наружу, принимают ее облик.
А недалеко от мастерской маскировки, в другом здании, сидят люди с лупами и расшифровывают странные планы, похожие на рисунки Пикассо. Это — фотографии, снятые с аэропланов. Зоркие птицы снуют над прячущимися насекомыми, изобличают их. Вот опытный глаз разыскал тонкую линию окопа, вот отметил черную точку — не батарея ли?.. Сличают сотни карточек, выслеживая каждое подозрительное пятнышко. И еще глубже прячутся бедные люди, и еще незаметнее — серее, без знамен и без барабанов, с затянутыми материей пуговицами, с приспущенными огнями — проходит по земле героиня маскарада.
В туманном Кале идет работа исступленная, неуставная. Днем и ночью бьется это сердце войны. Вот пекарня — двести тысяч хлебов для армии каждый день выходит из гигантских печей. Вот сапожная мастерская — старые сапоги, изодранные на фронте, здесь обновляются, перекраиваются. А вот завод ручных гранат. Грандиозные склады — сотни пароходов подвозят сюда муку из Канады, цейлонский чай, зеландский сыр и людей, — очередную трапезу войны. Магазины снабжения, в которых все — от тяжелого орудия до маленького зеркальца, от аппаратов, измеряющих скорость ядовитых газов, до почтовой бумаги с незабудками. Две тысячи триста отдельных частей автомобилей различных систем, которые выписываются по номерам. Заказы № 617 для танка крупного калибра в N армию, руль 1301 мотоциклетке в штаб N дивизии. Тысячи рабочих собраны в эти мастерские и магазины. Перекиньтесь по ту сторону Ла-Манша или поезжайте в Лион, в Шербург, в Сант-Этьен — на заводы орудий, снарядов, грузовиков, аэропланов — вы всюду найдете неистовое пламя печей, рев и скрежет машин, потные, задымленные лица рабочих. Бои — лишь итоги этой работы, победы — лишь подсчет отлитых снарядов и доставленных баранов. Знамена, награды, рассказы о героизме — это голоса былого, война в них припоминает свою юность. Теперь она переменила пращу Давида на длинные каталоги складов Кале и Булони.
Мы долго идем. Кажется, уже три часа. Мы прошли больше десяти километров. По карте мы знаем — здесь была деревня, там другая. Но даже камней не осталось, они обращены в пыль. Сейчас, в весеннее майское утро, не видно ни одного кустика, ни одной былинки. Земля, истерзанная, искромсанная, — мертва… Даже холмы изменили свои очертания, даже быстрая Анкра потеряла свое русло и растеклась по гигантским дырам и рвам. Бурая глина испещрена ямами, налитыми мутной водой дождей и похожими на гнойники. Страшные посевы взошли на этих полях брани — среди ржавых проволок, поломанных винтовок, осколков снарядов; на каждом шагу выползают из земли человеческие останки: то рыжие разбухшие сапоги, то черепа в касках.
Перед нами торчат два черепа в касках, один в плоской — англичанин, другой — немец. Недавние враги, они как будто усмехаются одной и той же усмешкой нечеловека — черепа. Мы останавливаемся, переглядываемся, кажется тоже усмехаемся. Вдруг из ямы выскакивает живое существо — обыкновенная кошка. С визгом она бросается на нас, но, испугавшись палки, убегает. На фронте встречаются одичавшие кошки. Говорят, они питаются трупами. А черепа все смеются…
Мой спутник — английский офицер с голубыми, детскими глазами, длинноногий и тихий. Всю дорогу он молчал. Кажется, он всегда молчит. Но сейчас, не то после черепов, не то после кошки, он вдруг начинает петь, фальшивя, с комичным английским акцентом, старую песенку:
И шагает через трупы. Смеется ли он надо мной? Или серая, взлохмаченная кошка ему действительно напомнила о том, что когда-нибудь и здесь зацветут кусты пахучей сирени?
На берегу Соммы лежат два скелета: человека и лошади. Три месяца тому назад здесь шли бои, но ветры и дожди уж обнажили, омыли белые кости. На человеке — каска, кожаный пояс, сапоги. На лошади — сбруя, седло. Это — все, что осталось.
Глаз может забыть зрелище войны, трупы и скелеты, куски мяса, пустыню, кладбища. Ухо может забыть ее звуки, грохот тяжелых снарядов, мяуканье и визг мелких, треск гранат, дробный стук пулеметов, рев солдат, идущих в штыки, стон оставленных перед линиями раненых. Но если исчезнут образы, если замолкнут голоса, все же останется в памяти неистребимый, преследующий до последнего часа, запах войны. Горелая земля, человеческие испражнения и выползающие из земли трупы издают в душный июльский день сладковатый отвратительный запах — его не забыть.
ВОЙНА И ЖИЗНЬ
Это было второго августа в день объявления войны. Пробираясь из Голландии в Париж, я должен был пешком перейти французскую границу. Светало. Мы шли полями, меж золотой тяжелой пшеницы. Пели жаворонки. Мои спутники, призванные мобилизацией французы, молчали. По пустой дороге прошли коровы и жалобно зазвенел бубенец. Вдали показался часовой. Зачем-то он выстрелил в воздух, и этот резкий сухой звук был нов среди мирной тишины деревенского утра. Солдаты запели «Марсельезу». Начались баснословные рассказы о первых битвах, о тысячах убитых, то испуганные, то хвастливые. Навстречу прошли беженцы-немцы с ребятишками, с узлами, спешившие убежать из Франции.
— Eh, ben! c’est la guérre! — сказал задумчиво часовой.
В последний раз я оглянулся назад на белую дорогу, наклоняющиеся к земле хлеба, на далекий дымок деревушки. Я не знал тогда, что через несколько дней снаряды сожгут эту ферму и конница вытопчет эти поля. Я не знал, что война — ни на месяц и ни на год, что это ясное утро — рубеж между эпохами и что прежних дней, легких и беспечных, больше не будет.
В нашем «Телятнике» жарко. Человек тридцать зуавов. Они все время пьют красное вино. Каждые четверть часа навстречу нам ползет воинский поезд — солдаты, высунувшись из вагонов, что-то кричат. На станциях толпы уезжающих. Проводы. Нашим зуавам подают все новые бутылки. Мы ползем тихо, и паровоз заунывно стонет. На перронах, на насыпях, у шлагбаумов стоят заплаканные женщины и машут платочками. Кто-то написал мелом на нашем вагоне: «Train de plaisir pour Berlin», но никому не весело. Пьют и поют: «Мариетта, Мариетта»… Ошалевшие от вина, от жары, от крика, не знают, не думают, не помнят. Война? Берлин? Смерть?.. Чорт возьми, еще литр! Только бы не думать. «Мариетта! Маленькая Мариетта!»… А злое, беспощадное солнце льет тяжелый зной.