Это было еще до подводной войны. Напрасно я пытался разубедить ее, напрасно доказывал, что одна ночь, проведенная в Пон-а-Мусоне, во сто крат опаснее переезда в Америку. Она не пыталась спорить, но глядела на меня с явным недоверием, а под конец заявила, показывая на улицу и разрушенные дома:

— Все это так, но здесь как-то спокойнее…

XIII

Русских пленных, бежавших из Германии, везут домой. Они забились в трюм. Тесно, жарко, дышать нечем. Разоблачились. Кто в карты играет, кто на гармошке, кто спит. Тревога. Замечена подводная лодка.

— Вы бы, товарищи, пояса надели, да на палубу.

Никто не двигается с места. Один из всех отвечает:

— Если суждено — так и с поясами затонем, а нет — и здесь обойдется.

XIV

На английском фронте у Ланса. Нужно пройти по шоссе. Кажется, его сильно обстреливают.

Я вижу возле домика французского солдата, который чинит изгородь.

— Что, стреляют?

Солдат равнодушно отвечает:

— Не знаю. Я в отпуску.

Там, на своем фронте, он интересуется, падают ли снаряды. Здесь он поправляет забор, который, быть может, через час вместе с ним погибнет под снарядом.

Он приехал в отпуск, он у себя, он не на войне. Снаряды его не интересуют, смерть его не касается.

XV

Баталион канадцев под сильным заградительным огнем идет на подмогу атакованным англичанам. Краснолицые, обветренные, они спокойно и стройно идут.

Почти у всех трубки. Снаряды беспрестанно падают то налево, то направо от шоссе.

Солдаты, будто не замечая их, не ускоряя и не замедляя шага, идут дальше.

Но вот желтый дым скрыл их. Проходит полминуты. Снаряд вырвал несколько рядов. Санитары наклонились над лежащими. Остальные вновь выстраиваются, идут вперед.

Один, видимо только засыпанный землей, поднимается, догоняет товарищей и закуривает трубку.

XVI

Англичане в передовых окопах, под обстрелом, по колена в глине продолжают каждое утро аккуратно бриться. Офицер говорит какому-то солдату:

— Вы не выглядывайте. Оттуда видят вас.

— Да, но здесь темно и я могу, бреясь, порезать себя.

XVII

Наш автомобиль застрял, — дорогу обстреливают. Дальше проехать нельзя. И пройти невозможно — болото. По дороге меланхолично шагает рослый шотландец.

— Э, милый! Куда? Там не пройдете.

— Но моя батарея стоит у того холма, а я хочу обедать.

Мы делимся с ним сухарями. Закусив, он вынимает трубку и мрачно щупает карманы. «Забыл кисет».

У нас тоже нет табака. Он хочет курить — не сидеть же здесь без трубки до вечера.

И он снова спокойно шагает от одного дымка до другого,

ЖЕСТОКОСТЬ И МИЛОСЕРДИЕ

I

Во всех рассуждениях о жестокости на войне кроется ложь. Нельзя распределить зло по степеням: зло возвышенное, обыкновенное и низменное. Война — не вид государственного строительства, это — рассадка гнева, злобы, безумия, которые не знают границ и не соображаются с параграфами законов. Жестокость и милосердие — не следствие высокой или низкой культуры, это — прилив и отлив страстей, стадия болезни, степень участия человека в общем безумии. Пока солдат — солдат второго взвода первой роты, а не крестьянин Поль из деревни Лево — он жесток, он не может быть иным.

В полках существуют особые отряды «чистильщиков». Первая линия вражеских окопов взята. Надо итти дальше. Но в землянках еще прячутся враги. «Чистильщики» начинают работать. У них ручные бомбы.

— Кто здесь?

— Сдаемся, — кричат немцы.

Сдаются? А что если они выскачут с гранатами или бомбами?

— Сколько вас?

— Восемнадцать.

— Восемнадцать? Двух бомб хватит на всех.

Часто убивают, потому что нельзя под перекрестным огнем пробраться в тыл, а здесь держать пленных опасно.

Русские как-то захватили сто двадцать немцев. Но неприятель, подкрепленный, вновь подступил. Провести к себе немыслимо. Оставить врагам?.. Но ведь это значит не воевать. Пленных перебили.

II

Рукопашные бои теперь почти исключение. По большей части солдаты не видят врага, стреляя не по человеку, а по месту. В определенную точку кидают из окопов гранаты. Распознав по карте местность, летчики сбрасывают на город бомбы, не видя своих жертв: женщин и детей. Глубоко в тылу стоят тяжелые орудия, вокруг них снуют люди. Одни подкатывают снаряды, другие дергают канат. Пушка наклоняется, с ревом выплевывает снаряд, в изнеможении откидывается. Где-то сейчас — разрушенные дома, разорванные люди, вопли, стоны. Здесь — мирная работа, ничем не отличающаяся от обычной деловой суеты вокруг сложной машины на заводе. Так же мирно, ничего не видя, ни о чем не думая, солдаты из разных аппаратов пускают удушающие газы или огненную жидкость. А по ту сторону колючей проволоки другие солдаты, одетые в другую форму, делают то же самое. Многие из них пробыли уже три года на войне и, верно, убили или искалечили десятки людей, но никогда не испытывали чувства — вот этого человека я убил. Кто знает, возможна ли была б эта война, если бы все ясно видели непосредственные результаты своих трудов.

В штабе такой-то германской армии летчику приказали ночью совершить полет на Париж. Кто-то подписал бумагу. Летчик исполнил приказ. Я видел в госпитале восьмилетнюю девочку, у которой оторвало обе ноги. Ни генерал, ни летчик ее не видели. Я видал живые комки мяса вместо лиц, без глаз, с дырами ноздрей, обожженные кипящей жидкостью. Я видел на-днях в Ивре девяносто слепых солдат. По дороге в Мэзон-Бланш я встретил триста одноногих солдат, которые прыгали на костылях, как цапли. Немцы их не видели. Как найти в море крови каплю, пролитую мной? А ведь все-таки быть жестоким на расстоянии, втемную, куда легче. Одно дело подкатывать снаряд, другое — подойти к этому белокурому молодому парню и выколоть ему глаза.

III

Конечно, ужасна исступленная толпа, которая громит город и убивает людей. Ужасен человек, от ненависти ослепший, способный уничтожить все. Ужасны гнев, злоба, безумие. Но в сто крат ужаснее жестокость холодного, трезвого ума, приказ за №, смертный приговор целой стране, вынесенный по соображениям стратегическим или дипломатическим.

Я видел, что сделали немцы с Суасонэ и Пикардией перед тем, как очистить их. Это не разгул пьяной солдатчины, это не военная необходимость, это даже не варварство полководца. Это расчетливая работа конкурента. Когда-то воевали профессионалы, и целью войны было — разбить армию противника. Теперь друг на друга пошли народы, надо уничтожить весь народ, опустошить его земли, разрушить его труды.

В течение двух лет германцы изводили население. Одних угнали на работы, других посадили в тюрьмы, третьих расстреляли. За что наказывали? Да вот, жители должны были извещать о каждом снесенном курицей яйце. Старая Луиза утаила яйцо — в комендатуру. Новые названия улиц — Поль забыл, сказал: не «Гинденбургштрассе», а по-старому, «Рю де Леглиз» — в комендатуру. Ребята в школе запели «марсельезу» — в комендатуру. Немцы ушли, но дети путали французский язык с немецким, взрослые кланялись в пояс, и все с мистическим трепетом повторяли: «комендатура», «комендатура».

Перед уходом немцы приказали жителям деревень переехать в города, а в городах собирали всех на окраинах. Специальные команды «поджигателей» на велосипедах ездили по стране, сжигая все по пути — фабрики, поместья, фермы, дома. Целые города — Бапом, Шони, Нелль, Ам — и сотни деревень сожжены дотла. Взорван прекрасный замок Куси, лучшее наследие феодального периода. Сожжены церкви Бапома и Трасси, древние башни Ама. Кругом пустыня на пятьдесят верст в глубину.

За это отступление Гинденбург получил высочайшую благодарность. Вероятно, и поджигателям роздали кресты «за усердие». Проект умерщвления страны был хорошо разработан и тщательно приведен в исполнение.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: