Новые чиновники, загнанные на службу голодом и плеткой, – русские интеллигентные люди, – не изменились, конечно, не стали большевиками. Водораздел между «склонившимися» и «сдавшимися», между служащими «за страх» и другими, «за совесть» – всегда был очень ясен. Сдавшиеся, передавшиеся насчитываются единицами; они усердствуют, якшаются с комиссарами, говорят высокие слова о «народном гневе», но менее ловкие все-таки голодают (и все говорю о «чиновниках», а не об откровенных спекулянтах). Есть еще «приспособившиеся»; это просто люди обывательского типа; они тянут лямку, думая только о еде; не прочь извернуться, где могут, не прочь и ругнуть, за углом, «советскую» власть. Но к чести русской интеллигенции надо сказать, что громадная ее часть, подавляющее большинство, состоит именно из «склонившихся», из тех, что с великим страданием, со стиснутыми зубами несут чугунный крест жизни. Эти виноваты лишь в том, что они не герои, т. е. даже герои, но не активные. Они нейдут активно на немедленную смерть, свою и близких; но нести чугунный крест – тоже своего рода геройство, хотя и пассивное.
К ним надо причислить и почти всех офицеров красной армии – бывших офицеров армии русской. Ведь когда офицерство мобилизуют (такие мобилизации объявлялись чуть не каждый месяц), – их сразу арестовывают; и не только самого офицера, но его жену, его детей, его мать, отца, сестер, братьев, даже двоюродных дядей и тетек. Выдерживают офицера в тюрьме некоторое время непременно вместе с родственниками, чтобы понятно было, в чем дело, и если увидят, что офицер из «пассивных» героев, – выпускают всех; офицера – в армию, родных – под неусыпный надзор. Горе, если прилетит от армейского комиссара донос на этого «военспеца» (как они называются). Едут дяди и тетки, – не говоря о жене с детьми, – куда-то на принудительные работы, а то и запираются в прежний каземат.
Среди офицеров, впрочем, немало оказалось героев и активных. Этих расстреливали почти буквально на глазах жен. В моих листках приведены факты; они происходили на глазах близкого мне человека, женщины-врача, арестованной… за то, что у нее подозрительная фамилия.
Я веду вот к чему. Я хочу в грубых чертах определить, как разделяется сейчас все население России вообще по отношению к «советской» власти. Последние годы много дали нам; много видели мы со всех сторон, и я думаю, что не очень ошибусь в моей сводке. Делаю ее по главным линиям и совершенно объективно. Она относится к второй половине 19 года; вряд ли могло в ней потом что-либо измениться коренным образом.
1. Собственно народ, низы, крестьяне, в деревнях и в красной армии, главная русская толща в подавляющем большинстве – нейтралы. По природе русский крестьянин – ярый частный собственник, по воспитанию (века длилось это воспитание) – раб. Он хитер – но послушен, внешне, всякой силе, если почувствует, что это действительно грубая сила. Он будет молчать и ждать без конца, норовя за уголком устроиться по-своему, но лишь за уголком, у себя в уголке. Он еще весьма узко понимает и пространство, и время. Ему довольно безразличен «коммунизм», пока не коснулся его самого, пока это вообще какое-то «начальство». Если при этом начальстве можно забрать землю, разогнать помещиков и поспекулировать в городе – тем лучше. Но едва коммунистические лапы тянутся к деревне – мужик ершится. Упрямство у него такое же бесконечное, как и терпение. Землю, захваченное добро он считает своими, никакие речи никаких «товарищей» не разубедят его. Он не хочет работать «на чужих ребят»; и когда большевики стали посылать отряды, чтобы реквизировать «излишки», – эти излишки исчезли, а где не были припрятаны – там мужики встретили реквизиторов с винтовками и даже с пулеметами. Вскоре мужик сообразил, что спокойнее вырабатывать хлеба лишь столько, сколько надо для себя, его уж и защищать. И половина полей просто начала пустовать. Нахватанные керенки все зарываются да зарываются в кубышки; и вот мужик начинает хмуриться: да скоро ли время, чтобы свободно попользоваться накопленным богатством? Он ни минуты не сомневается, что «они» (большевики) кончатся: но когда? Пора бы… И «коммунисты» – уже ругательное слово в деревне.
Воевать мужик также не хочет, как не хотел при царе, и так же покоряется принудительному набору, как покорялся при царе. Кроме того, в деревне, особенно зимой, и делать нечего, и хлеб на счету; в красной же армии – обещают паек, одевку, обувку; да и веселее там молодому парню, уже привыкшему лодырничать. На фронт – не всех же на фронт! Посланные на фронт покоряются, пока над ними зоркие очи комиссаров; но бегут кучами при малейшей возможности. Панике поддаются с легкостью удивляющей, и тогда бегут слепо, невзирая ни на что. Веснами, едва пригреет солнышко и можно в деревню, – бегут неудержимо и без паники: просто текут назад, прячась по лесам, органически превращаясь в «зеленых».
Большевики отлично все это знают. Прекрасно понимают своих подданных, свою армию – учитывают все. Но они так же прекрасно учитывают, что их враги, – европейцы ли, собственные ли белые генералы, – ничего не понимают и ничего не знают. На этой слепоте, я полагаю, они и строят все свои главные надежды.
2. Рабочие? Пролетариат? Но собственно пролетариата в России почти не было и раньше, говорить же о нем сейчас, когда девять десятых фабрик закрылись, – просто смешно. Российские рабочие те же крестьяне, и с закрытием заводом они расплылись – в деревню, в красную армию. За оставшимися в городах, на работающих фабриках, большевики следят особенно зорко, обращаются с ними и осторожно – и беспощадно. Периодически повторяются вспышки террора именно рабочего.
И это понятно, ибо громадное большинство оставшихся рабочих уже не нейтрально, оно враждебно большевикам. Большевикам не по себе от этой, глухой пока, враждебности, и они ведут себя тут очень нервно: то заискивают, то неистовствуют. На официальных митингах все бродят какие-то искры, и порою достаточно одному взглянуть исподлобья, проворчать: «Надоело уж все это…» – чтобы заволновать собрание, чтобы занадрывались одни ораторы, чтобы побежали другие, черным ходом, к своим автомобилям. Слишком понятна эта неудержимо растущая враждебность к большевикам в средней массе рабочих: беспросветный голод, несмотря на увеличение ставок («Чего на эти ленинки купишь? Тыща тоже называется! Куча…» – следует непечатное слово), беззаконие, расхищение, царящие на фабриках, разрушение производительного дела в корне и, наконец, неслыханное количество безработных – все это слишком достаточные причины рабочего озлобления. Пассивного, как у большинства русских людей, и особенно бессильного, потому что «власти» особенно заботятся о разъединении рабочих. Запрещены всякие организации, всякие сходки, сборища, митинги, кроме официально назначаемых. Сколько юрких сыщиков шныряет по фабрикам! Русские рабочие очутились в таких ежовых рукавицах, какие им не снились при царе. Вывеска – уверения, что их же рукавицы, «рабочее» же правительство, на них более не действуют и никого не обманывают.
3. Городское обывательское население, полуинтеллигенты, интеллигенты, чиновники, а также верхи и полуверхи красной армии, ее командный состав – об этом слое уже было упомянуто. Взятый en gros – он в подавляющем большинстве непримирим по отношению к «советской власти». Нейтралов сравнительно немного, да и нейтралами они могут быть названы лишь в той мере, в какой было названо нейтральным крестьянство. Под тончайшей пленкой тупого равнодушия или мгновенной беззаботности – и у них, у нейтралов, лежит самая определенная враждебность к данной власти – трусливая ненависть или презрение. С каким злорадством накидывается обывательщина, верхняя и нижняя, на всякую неудачу большевиков, с какой жадностью ловит слухи о их близком падении! Не раз и не два мне собственными ушами приходилось слышать, как ждут освободителей: «Хоть сам черт, хоть дьявол, – только бы пришли! И чего они там, союзники эти самые! Часок только и пострелять с моря, и готово дело! Уж мы бы тут здешней нашей сволочи удрать не дали – нет! Уж мы бы с ней тогда сами расправились!» Но этого «часочка стрельбы» настоящей не было, и разочарованные жители Петербурга после взрыва надежды молчаливо-злобными взглядами провожают всякий автомобиль.