Ленсман несколько раз заезжал к ним, когда бывал на стекольном заводе, Уле тоже, а вот бабушка — никогда. Последний раз Вильхельм видел ее года три назад, он помнил, что, вернувшись домой, матушка сказала отцу, что на этот раз бабушка обещала приехать и проведать дочь, когда той подойдет время рожать. Тогда матушка носила Рикке. А отец засмеялся и сказал, что мадам Элисабет и раньше уже грозила приехать к ним, но, слава Богу, пока что это их миновало. Отцу бабушка не нравилась.
Брат матушки, Петер Андреас, живший в Копенгагене, не захотел иметь портрет своего отца, майора Экелёффа, и своей матери, на котором она была изображена так, как выглядела, будучи замужем за майором. Родители Вильхельма предложили переслать эти портреты ему в Копенгаген, но Петер Андреас ответил, чтобы они не тратились на пересылку. Теперь эти портреты висят над канапе у них в зале. Вильхельм находил явное сходство между этой толстой старой женщиной и молодой, красивой дамой, изображенной на портрете. На портрете у нее были такие же круглые глаза, но там они были синие, точно фиалки. И вздернутый носик с алчными круглыми ноздрями также находился в центре круглого личика, свежего и белоснежно-розового, как восковое яблоко. Дама на портрете была напудрена, светлые волосы уложены в забавные букли; в детстве эта странная прическа всегда напоминала ему о сбитых сливках, ложившихся волнами вокруг мутовки. Возле правого виска у дамы была приколота роза, длинные брелоки из жемчуга и желтых камней обрамляли привлекательное смелое лицо, на котором выступающая вперед губка соперничала свежестью с розой в волосах. На даме было платье с небесно-голубым шелковым лифом, похожим на фунтик, и с таким глубоким вырезом, что большие, крепкие, круглые, словно точеные груди вырывались из своей тюрьмы. У левой груди был приколот букет красных роз и зеленых листьев. На Вильгельма всегда производило сильное впечатление изящество этой дамы, но только теперь он понял, что она была очень красива, несмотря на мопсообразый нос и обнаженные груди, которые в его детском воображении рождали слабые воспоминания о грудных младенцах, детской, пеленках и присыпке. Теперь-то ему было ясно, что его бабушка была очень привлекательная в те далекие годы, когда была майоршей Экелёфф.
Ничего удивительного, что ее сыновья — дядя Петер Андреас и дядя Каспар — считали ее нынешний брак с унтер-офицером мезальянсом. Майор на портрете выглядел весьма внушительно со своими длинными, закрученными кверху усами на смуглом лице, в треуголке, надетой на белый парик, и строгой красно-сине-желтой военной формой. Но тогда выходит, что и брак бабушки с их настоящим дедушкой, Давидом Фразером, тоже был мезальянсом? Давид Фразер был писарем у майора. Под этими большими портретами в золоченых рамах висел небольшой портрет Давида Фразера, сделанный пастелью, — светловолосая голова в профиль. Портрет был сильно размыт, потому что однажды во время уборки под стекло попала вода. Вильхельм знал, что дедушка родился в Хельгеланде, в Нурланде, но вообще-то предки его были шотландцы. Там, в Нурланде, у них было огромное имение, однако дедушка поссорился со своими родными из-за судебного процесса, который он, по настоянию бабушки, затеял против своего зятя. Бертеля назвали в честь дедушки, полное имя которого было Бертель Давид Александр Фразер. Мать помнила о своем отце лишь то, что он был очень добр к ней и красиво играл на флейте.
Сама бабушка была дочерью шкипера из окрестностей Фредриксхалда. Первый ее брак был выгодной партией, второй — мезальянсом. Потом она опять составила хорошую партию, выйдя замуж за богатого старого пробста де Тейлеманна, но детей от него у нее не было, и потому большая часть его состояния перешла к его детям от первой жены. После этого вдова пробста вышла замуж за молодого ленсмана. Вильхельм должен был признаться, что жизненный путь его бабушки был достаточно сложен. Уж если на то пошло, бабушка была не менее загадочной женщиной, чем мадам Даббелстеен. Надо полагать, люди сплетничают и о ней. Раньше он никогда об этом не думал…
— Почему ты так на меня смотришь, милый Вильхельм? — спросила вдруг мадам Элисабет. — Хочешь мне что-то сказать?
Вильхельм смутился, поняв, что она заметила, как он украдкой поглядывал на нее. Он опустил глаза в тарелку и отрицательно покачал головой.
— Как я понимаю, наш любезный Аугустин Даббелстеен вроде бы похитил этих детей? — В спокойном голосе мадам Элисабет слышались нотки, не предвещавшие добра. — Думаю, вы согласитесь со мной, господин учитель, что ваш побег от моего зятя — довольно бесцеремонный поступок? Тем более с его юными сыновьями, доверенными вашей опеке. Ведь вы не сообщили дома о своих намерениях?
— Я не собирался брать их с собой, уважаемая мадам Люнде. Я рассчитывал встретить кого-нибудь в Сандтангене, с кем мог бы отправить детей обратно домой.
— Допустим, но зачем вам понадобилось брать Клауса и Вильхельма с собой в Сандтанген?
— Им так хотелось прокатиться в санях! А я не мог объяснить им цель своей поездки в Сандтанген… Я вообще не помню, о чем я тогда думал! — Даббелстеен прижал к вискам длинные тонкие пальцы, и его темные локоны заструились между ними, как змеи, он в отчаянии крутил головой. Потом откинул голову назад и посмотрел прямо в глаза своей мучительнице — Вильхельм сразу понял, что бабушка нарочно мучит учителя. Бледный, узкий лоб Даббелстеена покрылся капельками пота. Его профиль, несмотря на римский нос, портили выступающая вперед челюсть и почти полное отсутствие подбородка. Казалось, Даббелстеен, желая заглушить внутреннюю тревогу, занял наступательную, чтобы не сказать дерзкую, позицию: — Вы должны понять, мадам, я был взволнован, потрясен до глубины души…
— И в голове у вас помутилось от сивухи, которую вы выпили.
Даббелстеен втянул голову в плечи:
— Мое состояние духа… Уверяю вас, мадам, я был близок к безумию… Да, я выпил. Чтобы обрести ясность мысли. Обстоятельства заставляли меня действовать, и действовать быстро. Мне нужно было собрать все свои душевные силы… решить, что предпринять…
— Вот именно. И что же вы были намерены предпринять?
Даббелстеен махнул рукой:
— Что я был намерен предпринять?.. Боже мой, мадам Люнде, именно этого я и не знал! — Голос у него сорвался, в нем послышались слезы. — Я думал только о ней, о моей несчастной Маргит. Я рвался домой, чтобы быть рядом с ней. И если мне будет позволено, сказать ей слова утешения, заверить ее в своей неизменной преданности… Не знаю! Может быть, заступиться за нее, сочинить просьбу о помиловании и поспешить с ней к нашему милостивому кронпринцу… Ведь Маргит оказалась жертвой несчастных обстоятельств, ужаснейшего соблазна… Нет ничего удивительного, что, встретив Анстена, моего друга детства, — Даббелстеен показал на бородатого крестьянина, — я совершенно забыл подыскать для мальчиков подходящих попутчиков и отправить их домой…
Мадам Элисабет не без сочувствия покачала своей тяжелой головой:
— Все это бесполезно, Даббелстеен, поймите… Маргит добровольно призналась, что уже больше трех лет она и ее отчим… Вы сами понимаете… И что за это время она родила и убила троих детей.
— Мадам Элисабет, помогите нам! — жалобно воскликнул Даббелстеен. — Неужели вы не в силах помочь нам…
— Ни один человек не в силах помочь вам, — ответила мадам Элисабет.
— Вы можете! Можете! Если кто-то и знает выход из этого положения, так только вы! Само Провидение привело нас к вам этой ночью…
— Не Провидение, а сивуха, любезный Даббелстеен. И еще то обстоятельство, что Вильхельм спал не так крепко, как вы трое, и что он не потерял голову.
Кое-кто из незнакомых гостей подошел к ним поближе. С каменными красными физиономиями они смотрели на бледного молодого человека, который размахивал длинными руками и плакал — пусть даже с похмелья. Вильхельма вдруг охватил гнев. Эти самодовольные норвежские крестьяне, которыми Даббелстеен всегда так гордился, вот они стоят тут, эти старомодные люди, и молча с неудовольствием смотрят на учителя, который, плача, выворачивает наизнанку свою душу. Не успев сообразить, что делает, Вильхельм оказался рядом с учителем, схватил его за плечо своей худой детской рукой и сильно встряхнул: