Покорившись участи своей, Семен пошел в молельный дом, к деду Омельяну. Дед, избранный староверами своим духовным раставником, оставался в миру таким же крестьянином, как и все, кого наставлял он. И чтили его не как пустонабожного человека, стоящего между богом и людьми, а как справедливого, рассудительного и отзывчивого на чужую беду человека: и пожурит, если оплошал в чем, и посоветует, с обществом поговорит, когда в том нужда являлась. Выслушав Семена, он согласился, что на все божья воля, однако, чтобы дело поправить, нужно руки к этому делу приложить, людей на подмогу покликать. Эту заботу наставник взял на себя.

Вскоре Семен Мальцев присмотрел в соседней деревне сруб, на покупку которого общество ссудило ему в долг нужную сумму денег. Помогли и перевезти его на усадьбу. Сруб был старой избой, ставшей прежнему хозяину тесной,— поставил себе новую, а старую уступил по сходной цене погорельцу.

Через несколько дней на пепелище уже стояла изба на пять окон — со всего порядка сошлись люди на помочи. К избе Семен прирубил сени, покрыл соломой и перед морозами кликнул всех на новоселье: хоть и накладно, все в долг, а отблагодарить за подмогу надо. Люди понимали это и поэтому шли не с пустыми руками: кто скамейку принес, кто плошку, а кто серп или вилы — в пустой избе, в разоренном хозяйстве все сгодится.

С тем и зажили, словно заново, без приданого. Не велико оно было и при женитьбе. Семен, рано лишившийся отца, до призыва на военную службу батрачил у дальнего родственника Никифора Мальцева, а батрак никогда богатства не наживал. Не богаче была и Васса. Семен высватал ее в дальней — за сорок верст — деревне Барабе, соседней Белоярской волости. Высватал после восьми лет службы бомбардиром в далеком Туркестанском краю. Там и научился выводить не только свою фамилию, но, бывало, осиливал даже имя и отчество, что и побудило Вассу согласиться на замужество, хоть и был он на десять лет старше ее.

Поставив на пепелище избу с сенцами, Семен словно бы окреп духом: есть кров, а до весны как-нибудь и на пустых щах можно прожить. Летом все будет полегче, летом на каждой лужайке найдется что в рот положить. А там бог даст и хлебушко уродится: крестьянин всегда жил надеждой на хороший год и добрый урожай.

Васса красивая, статная, чернявая, с кроткими васильковыми глазами, поддерживала в нем эту бодрость, не выбирала, какая работа ей по силам,— за любую бралась, любую делала. И по хозяйству своему погорелому делала, и вместе с Семеном нанималась батрачить.

И выжили. А уж когда пережили лихую годину, то дальше сама жизнь заставляла из нужды выбиваться.

Через два года Семен свез урожай в город и вернулся с кобылой-трехлеткой.

— Вот и лошадушка у нас,— сказал он Вассе, кинувшейся гладить Лысуху, душистым сенцом ко двору и к себе ее приваживать. И кобылка, словно здесь и жила всегда, и от рук не отпрянула, ни в конюшню входить не уперлась.

И враз все по-другому стало на подворье. Есть конь, значит, двор теперь крестьянский, а не батрацкий. Вот только в избе не по-семейному, без ребят-то. И хоть Васса не чувствовала в том своей вины — она уже троих рожала,— а все же неловко ей было перед людьми.

Скучно в доме было и Семену. По умершим он не убивался, потому что и привыкнуть ни к одному из них не успел. Да и не водилось такого в крестьянских семьях, чтобы убиваться по усопшим младенцам. Рассуждали коротко: бог дал, бог и взял, урону хозяйству никакого нет. А уж когда недород случался или болезнь накидывалась, то и благодарили втайне: спасибо, бог прибрал.

Вернувшись с погоста, крестьянин скоро забывал усопшего, будто и не было вовсе никакого младенца. Без присмотра зарастал травой-муравой и холмик на погосте, а потом в вовсе исчезал среди крестов и могил.

Рождение ребенка, как и его смерть, тоже не было событием. И то и другое случалось часто и происходило словно бы между делом. Беременная русская крестьянка ни на один день не освобождала себя от хозяйственных хлопот и тяжелых работ. Могла косить, жать, молотить или стоговать до той последней минуты, пока не вскрикнет и не упадет тут же, на ниве, на лугу. Нередко вслед за ее криком раздавался и крик новорожденного.

Однако как ни надрывайся на работе, а сила у отяжелевшей бабы уже не та. Плохая она мужику помощница и после родов: хоть и впрягалась в работу на другой же день, и виду не подавала, что слабость туманом застилает глаза, а все же нет прежней хватки: то покормить надо, то перепеленать младенца. Мужик торопится, мужик надсаживается: вот-вот задождит, скорее сено бы надо сгрести, чтобы не намочило, не погнило, а она к младенцу бежит, пусть и не на каждый его крик, но сколько же слушать эти вопли. Вот в сердцах и подумает: «Да подавился бы ты...»

Счастливой считали ту бабу, которую дитя плачем не донимает: дашь грудь — молчит, и не дашь — молчит. Вспомнит сама баба — кинется к нему: «Жив ли?.. Ничего, дышит, вон как ловко титьку взял».

И сколько их под пустой титькой было удушено-заспано до бесчувствия уставшей женщиной: положит ребенка к груди, а сама тут же и навалится на него, уснет, да так уснет, что мертвее пня сделается. Не было такой деревни, где бы хоть один год минул без подобного засыпа.

Испытав на себе все эти муки, крестьянка делалась расчетливой и подгадывала сначала со всеми полевыми работами управиться, а уж потом и к родам готовиться, чтобы ни себя, ни младенца не мучить. Вся жизнь подчинялась работе: и свадьбы правили по деревням осенью (летом — зазорным считалось), и на свет появлялись осенью, чтобы с весны баба могла впрячься в работу и не ойкнуть, чтобы малец мог обходиться хлебной соской и меньше тянуть мать.

Васса Мальцева тоже подгадала и была этому рада. Радовалась, что выдался такой хлебородный год,— младенец не в тягость семье будет, значит, и заботы ему перепадет больше. Радовалась и похваливала себя, что все у нее ко времени,— ни раньше не надо, ни позже. Вон как в дому весело и дружно: бабы капусту рубят, Семен с кадушкой нянчится — за лето рассохлась.

За окном снежок неторопливо, тихо и мягко падает— покойно, хорошо в природе. И на душе у нее так же покойно и хорошо. Васса думает, что успела бы с капустой и сама управиться, но пришли соседки, заругались на нее, по-доброму заругались и отстранили от стола, на полати подсадили ее, неповоротливую, тяжелую: «Родить тебе пора, а не капусту квасить». Хорошо, когда все ко времени, когда сусеки полны и люди сыты.

Эти же мысли вернулись к ней и после того, как она очнулась, ощупала себя и младенца, который, тихо посапывая, лежал рядом умытый и запеленутый теми пеленками, которые нашила из домотканого беленого холста и еще утром положила на край полатей.

Семен тоже был рад, что выдался такой добрый год: и дожди шли в срок, живительные для всего, что в воле и на огороде росло, и сын родился ко времени, под зиму. Радовался, что сын, а не дочка. За дочку он тоже не укорял бы Вассу, но дочка — это лишний едок в семье, девки землей не наделяются. А сын — это еще несколько десятин запашки, так что при хорошем урожае хватит хлеба и семье и на продажу кое-что останется. Подрастет сын — помощником станет, опорой в старости, будет кому хозяйство передать.

Сына Мальцевы нарекли по святцам — Терентием. Тереша... И говорить хорошо и слушать приятно, будто горошинки в погремушке весело перекатываются. Терентий... Имя славное и уважительное.

Шел к концу октябрь 1895 года. Чисто и бело стало на разъезженных за осень дорогах, на истолоченных скотом прогонах, на осклизшей и наслеженной деревенской улице. Просторнее делалось кругом: поля словно шире стали, березовые колки будто поредели, насквозь просветлев. Отзаботился, отхлопотал крестьянин в поле, хлеб обмолочен, зерно перелопачено, провеяно, на грохоте просеяно, в сусеки засыпано — и словно гора с плеч, теперь можно и перекреститься, главная работа переделана, та долгая и трудная работа, к которой как приступил весной еще, так и не отходил от нее ни на один день до самой поздней осени, до октября.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: