Школа помещалась в небольшом и ветхом домишке, естественно, крытом соломой, — в Глогове удостоился дранки лишь один господь бог; однако и его жилище было более чем скромно: колокольни ему не досталось, ее заменяла внизу простая перекладина с колоколом.
Учитель ждал нас во дворе. Если память мне не изменяет, звали его Дёрдь Майзик. Это был крепкий, статный мужчина в полном расцвете сил, с умным, интеллигентным лицом и прямой, искренней манерой речи. Он как-то сразу располагал к себе.
Учитель привел нас в класс; аккуратно причесанные девочки сидели слева, мальчики — справа. Когда мы вошли, дети с шумом встали и певуче прокричали:
— Витайте, пани, витайте! (Здравствуйте, господа).
Дети были румяны, пухлощеки; все они уставились на нас широко раскрытыми глазенками одинакового орехового цвета. Исправник задал им несколько вопросов, разумеется несложных: един ли бог, как называется наша страна и что-то еще в этом роде, — однако детей они застали врасплох и заставили призадуматься.
Но мой принципал, человек нестрогий, снисходительно потрепал учителя по плечу:
— Я доволен, amice.
Учитель поклонился и с непокрытой головой проводил нас во двор.
— Славные детишки, — весело резюмировал исправник, — но скажите на милость, domine frater[1], почему они все так похожи друг на дружку?
Глоговский наставник немного смешался, но затем его славное румяное лицо озарилось искренним весельем:
— Видите ли, сударь, летом все мужское население Глоговы уходит в долину на полевые работы, и я до самой осени остаюсь здесь один как перст. — На губах его заиграла лукавая улыбка. — Вы меня поняли, сударь?
— И давно вы здесь? — спросил, оживившись, исправник.
— Четырнадцать лет, с вашего позволения. Судя по вопросу, вам угодно было понять.
Этот краткий диалог полностью сохранился в моей памяти до сегодняшнего дня. Усевшись в коляску, мы с исправником то и дело возвращались к нему и долго смеялись меж собой. Дома исправник частенько преподносил его в компании как самое изысканное лакомство.
Недели через две пришла весть, что в Глогову назначен новый священник, некий молодой капеллан по имени Янош Бейи. Исправник в связи с этим, я как сейчас помню, заметил:
— Теперь, по крайней мере, наш наставник не будет так одинок в летнее время.
В Глогову прибыл новый священник. Привезли его глоговяне на единственной да притом разбитой телеге, и тащили ее две криворогих коровенки. Церковный сторож Петер Славик даже доил их по дороге в бадейку и угощал молоком молодого попа.
— Молочко что надо, — приговаривал Славик, — особливо у Бимбо. Такое молоко хорошее — нектар, да и только!
Весь скарб нового священника состоял из некрашеного деревянного сундука, узла с постелью, двух палок и трубочных мундштуков, перевязанных бечевкой.
По пути в деревнях приставали к глоговянам:
— Что уж вы своему батюшке получше упряжки не собрали?
Как ни крути, а глоговяне осрамились. И тогда они свалили все на молодого попика:
— Чего там! Ему и этого много. Тут бы одно теля и то справилось.
Что правда, то правда: его преподобие Янош Бейи не привез с собой в Глогову ничего лишнего, но, надо сказать, и в Глогове он не встретил особого комфорта: достался ему обветшалый приходский дом, который родня его предшественника весь обобрала дочиста, оставив лишь собачонку, любимицу покойника; собака эта по виду да по шерсти была такая же, как все другие, но благодаря своей злосчастной натуре пользовалась незавидной славой и занимала в деревне особое положение; потеряв своего кормильца, она тем не менее сохранила его привычки и в полдень отправлялась по деревне в обход, заглядывая подряд во все кухни, — как ходила, бывало, со своим покойным хозяином, который ежедневно приглашал сам себя на обед то в один, то в другой дом, по очереди, и приводил с собой свою собаку.
Собака по имени Висла (и зачем было так далеко ходить за названием реки, когда прямо под боком, за околицей, течет своя, сверкающая Бела Вода?) вскоре с горечью поняла, что вдвоем с батюшкой им перепадало намного больше; а ведь прежде, со своей собачьей философией, она полагала, что его преподобие объедает ее. Так-то оно так, но у него зато были авторитет и влияние! А теперь Вислу гнали ото всех кухонь, прежде чем она успевала приняться за дело, а подчас и доброго пинка не жалели.
Одним словом, пес был тощ и унижен, когда прибыл новый священник; церковный сторож показал прибывшему его будущее жилище: четыре голых стены, заросший лебедой сад, пустой хлев и пустой закут. Бедный молодой человек улыбнулся:
— Неужели это все мое?
— Все ваше, все, что вы здесь видите. И вдобавок еще собака, — вполне благодушно ответствовал Петер Славик.
— Чья это собака?
— Она, значит, вроде как наследство от упокойника — ихнего преподобия. Хотели мы поначалу прикончить непотребство это, да духу ни у кого не хватило, — а ну как углядит с небес старый батюшка, да, не ровен час, привидится из-за твари какой-то.
Собака смотрела на священника кроткими, печальными глазами, словно молила о чем-то. Возможно, в столь меланхолическое настроение привел ее вид сутаны.
— Я оставлю ее у себя, — объявил молодой поп и, нагнувшись, потрепал по спине отощавшее животное. — Хоть одно живое существо будет рядом.
— Дело хорошее! — осклабился Славик. Для крестьянина ведь нет большего удовольствия, чем подразнить попа. — Надо же начинать с чего-то. Оно, конечно, бывает, что человек перво-наперво тем обзаведется, что сторожить надобно, а потом уже сторожем. Ну, и этак неплохо, ваше преподобие.
Священник улыбнулся, а улыбаться он умел сердечно, как девушка. Он и сам понимал: круг деятельности старой Вислы будет весьма ограничен и в обществе собак она займет положение крайне обособленное.
Между тем на священниковом подворье собиралось все больше народу; молодухи останавливались поодаль и переговаривались:
— Боже ж мой, такой молоденький, а уже батюшка. Мужчины подходили ближе и здоровались с ним за руку:
— С приездом! Ну, вам тут будет неплохо.
— Хоть до гробовой доски живите с нами! — пищала старая бабка.
— И хорош и пригож! Славной женщиной была мать, родившая такого сына, — сказала женщина в летах.
Одним словом, всем по душе пришелся новый духовный отец. Он приветливо и спокойно побеседовал с людьми постарше, а затем, пожаловавшись на усталость, отправился к учителю, куда временно определили его на квартиру, пока он не приведет доставшийся ему приходский дом в более приличное состояние и пока не начнет получать какие-нибудь доходы.
К учителю его провожала уже только местная знать, имевшая прямое касательство к церковным делам: Петер Славик, глоговский набоб Михай Гонгой и мельник Дёрдь Клинчок.
Молодой священнослужитель довольно подробно расспросил их о суетных мирских делах, и все, что узнал, записал в блокнот, чтобы произвести кое-какие расчеты.
— Сколько душ у вас в деревне?
— Без малого пятьсот.
— А как платят священнику?
Достойные люди без утайки сообщили, сколько причитается его преподобию дров, сколько мер ржи, сколько «zlevki»[2]. Молодой поп становился все грустней и грустней.
— Маловато, — заметил он удрученно. — Ну, а штола какая?
— Штола немалая, — ответил всезнающий Дёрдь Клинчок, — И за погребение полагается — правда, смотря какой покойник; ну и свадьба свадьбе рознь, хотя, сами понимаете, на такое люди не скупятся… А за крестины целый пенге набегает… Это уже кое-что.
— А сколько свадеб бывает в году?
— Ха, это у нас от картошки зависит. Много картошки — много свадеб. Все от урожая. Четыре-пять, почитай, всегда наберется.
— Совсем мало. А смертей?
— Ха, а это уж от того, какая картошка уродится. Больная, картошка — много народу помирает, а как хорошая — никому помирать неохота. Нет дураков помирать при хорошей картошке… Оно, конечно, каждый год одного-двоих деревом в лесу пришибает, или еще какая беда случится — скажем, опрокинулся человек в овраг с телегой вместе и тяжкою смертью кончается. В наилучший год до восьми покойников бывает.