— Верона, Верона, — тихо, изнуренно лепетал он.
Госпожа топнула ногой:
— Не смей обращаться ко мне, если тебе дорога жизнь! А забирай свои пожитки, потому что я немедленно увожу тебя. Но не думай, пожалуйста, что дома мы напекли для тебя пампушек. И все же я увожу тебя. Увожу, чтобы ты не сидел на шее у других, чтобы уж ты хоть сгинул, но дома, в своей конуре. Что, ты кашляешь? Не смей при мне кашлять, слышишь, а не то я заставлю тебя подавиться своим кашлем. Думаешь, я бы приехала за тобой — да просто пожалела эту благородную семью. И так уж пальцами показывают на их дом, приговаривая: «Здесь прячется этот бедняга-мот Купойи, который боится предстать перед своей женой». И не вздумайте возражать, мои дорогие родственники Иштван Шандор и Шандорне! Я знаю, что вы добрые люди — что так, то так. Но я даже не благодарю вас за то, что вы приютили его, потому что лучше бы вы прогнали его метлой, чтобы он прятался где-нибудь в лесу, где ему и место.
И все же она обняла жену Иштвана Шандора и долго прижимала свою голову к ее груди (поскольку была ниже хозяйки). Шандорне потом еще удивлялась, что кофточка ее в этом месте стала мокрой, хоть выжимай.
— Ну, а теперь марш! — скомандовала Купойине, пропуская вперед бедного муженька, который со стыда не знал, на какую ногу ступить. Сама она шествовала за ним, как тюремщик; потом посадила его рядом с собой на телеге и наказала кучеру (снова наняли Гала), чтобы по деревне ехал шагом, потому как для христиан весьма поучительное зрелище отыскание и водворение домой заблудшей овцы.
В дороге они долго молча сидели рядом. Купойи не решался заговорить, супруга не желала, отвернув голову в сторону, чтобы даже не видеть его; однако украдкой не раз бросала на него грустный ласковый взгляд. С чувством страха видела она бледное лицо мужа, его похудевшую шею, прозрачные уши, а когда, проехав уже более половины пути, заметила, что ему хочется кашлять, но он пытается подавить приступ, отчего лицо у него стало напиваться кровью, а на висках забились жилки, она произнесла гораздо более мирным тоном:
— Ну прокашляйся, прокашляйся, я разрешаю.
Когда же, однако, приступ прошел, прошла и жалость, и она ворчливо продолжала («Ничего, — думал Купойи, — лишь бы говорила со мной»):
— Дела твои, вижу, отчаянно плохи. Не знаю, что и будет с тобой? А видел, видел, и ты бы мог сегодня прекрасно уехать вместе со всеми, если бы не позабыл о самом себе, обо мне и обо всем.
Почтеннейший Купойи опустил голову и рассматривал пирамиду из металлических пуговиц, нашитую на спину жилетки Михая Гала; он даже сосчитал, из скольких она состоит пуговиц; потом, надвинув глубже на глаза шляпу, сказал:
— Ты несправедлива, Верона, если думаешь, что я позабыл о тебе, потому что…
Жена не прерывала его, но как раз это обстоятельство и привело его в еще большее замешательство:
— Прости, ты что-то сказала, кажется? Как? Ничего? Так вот, что касается этого, то, поверь, я думал о тебе и денно и нощно, Верона, и у меня есть доказательство: она ведь тоже простилась с тобой.
— Кто?
— Да эта девочка.
— Какая девочка? Как так простилась?
— Я имею в виду стихи, Верона; если бы ты слышала, как звучали эти строки прощания, то ты наверняка расплакалась бы вовсю.
— Но о ком ты говоришь?
— Да о той девочке, которую я хоронил.
(Бедный старик со свойственной ему добротой думал, что этим аргументом он сразу же обезглавит дракона, поселившегося в его жене.)
— Ай, прекрати ты свои глупости! И больше не упоминай мне об этом! Понял?
Больше он и не упоминал, но стал гораздо смелее, и позже, когда они уже совсем подъехали к селу и навстречу им бросился пес Шайо, а супруга с укором спросила его, не стыдится ли он той роли, которая выпала ему в семье Иштвана Шандора, старик дерзко отпарировал:
— Так могли бы приехать за мной.
Тут уже досточтимая госпожа из наступательной позиции неожиданно оказалась в оборонительной.
— Да я бы и приехала, — оправдываясь, тихо сказала она умоляющим тоном, — да этот мерзавец Винце не хотел выдавать, где ты есть, пока я не поклялась ему, что тебе будет полная амнистия.
Старик хотел еще что-то сказать об этой полной амнистии, но уже не успел, потому что в этот момент с визгом заскрипели ворота, которые Винце распахнул на обе стороны.
Итак, он снова был дома, в своей старой усадьбе. Госпожа Купойи не долго брюзжала, чувство обиды прошло, и снова восстановилось спокойствие. Но уже не былая идиллическая жизнь. Старый барин уже перестал быть оберегаемым от всего баловнем. Память о «случае», как черная тень, пролегла между ними. Впрочем, может быть, это лишь казалось старику. Судить нам трудно. Но вполне вероятно, что во взгляде госпожи Купойи сохранился какой-то упрек, незаметный для постороннего, однако хорошо видный старику, привыкшему столько лет читать все в этих глазах (и когда они были красивыми, и когда стали просто добрыми и кроткими). Так ли или иначе, но факт остается фактом, что старик уже не чувствовал себя дома так хорошо, как раньше, а посему он уже меньше валялся на диване, сидел в кресле или торчал на пасеке, а чаще уходил с Винце в поле, когда была работа, а когда работы не было, брал с собой ружье и вел мирную войну с зайцами.
Это имело два хороших последствия.
Во-первых, то, что хозяйство пошло в гору, так как старик все время копался на своей земле, и, во-вторых, то, что в результате его прогулок и хождений у него пропал кашель. И наконец, в-третьих, — об этом можно было бы и не упоминать, — поскольку речь идет лишь о пользе для зайцев: дело в том, что старик ни разу не подстрелил ни одного косого.
Нагулявшись на свежем воздухе и устав до изнеможения, он потом ел с волчьим аппетитом и спал крепко, как медведь, отчего стал чудесным образом крепнуть физически; тело его раздобрело, щеки порозовели и даже появился двойной подбородок. Так что, когда знатные больные Параски вернулись осенью с курорта, кто так себе, а кто и того хуже, нашего почтеннейшего Купойи — в отличие от Купойи, проживавшего на верхней улице села, — стали называть «толстячком Купойи».
Вместе с физической силой в нем окрепла и духовная сила, появилась мужественность, причем в такой мере, что однажды (хотите верьте, хотите нет) он начал командовать своей супругой. А сердце матушки Купойи просто распирало от радости.
Когда вечерами они стояли в воротах, поджидая с работы внука Пали, она счастливым взглядом окидывала своего дорогого супруга, толстячка Купойи. Да и доктор Брогли, проходя мимо дома, всякий раз поглядывал на него, как на некое заморское чудо, и не упускал случая весело шепнуть госпоже: «Он стал силен, как бык, и без всяких лекарств».
Винце в это время обычно кормил во дворе своего ворона и добродушно заигрывал с ним, на что тот распускал свое страшное оперение.
— Прыгай, знай, прыгай! Мы теперь с барином вдвоем подождем до твоей смерти, маленький кар-карр.
Так милостью божьей снова стала веселой старая усадьба Купойи. Снова там все улыбалось. Фиалки мамаши Купойи — от теплого осеннего солнца, а лица ее обитателей — от душевного удовлетворения. И достаток прибавился. На вспаханном лугу уродилась превосходная капуста — большущие и крепкие, как сталь, кочаны. С гор приехали словаки и охотно раскошелились, заплатив за капусту хорошие деньги из тех, что привезли из Америки.
Скот и живность тоже были хорошо ухожены. Белый воробей с некоторых пор повадился спать на кухне, а Ришка, будто зная, что ее хозяин больше стал есть, стала давать на кварту больше молока. Известная потеря постигла лишь пса Шайо: кто-то из пострелов Костохаи вышиб ему рогаткой один глаз. Впрочем, когда захочет, он и так достаточно видит, только вот лаять окончательно перестал — наверное, в потере глаза он усматривает повод для полного бездельничания. Мамаша Купойи сердится на него за это, но старик держит его сторону: «И чего ради, действительно, утомлять себя бедняге? Ну чего ему лаять? На кого? Плохие люди сюда не заходят».