― Не знаю, ― ответила Цинна. ― Покойный тоже не знал. Все делалось втайне. «Какой-то далекий город», ― говорил он мне.
― Мы должны найти этот город, ― скорбно проговорил господин Агоштон.
― И мы найдем его, ― ответил бургомистр тихим глухим голосом. (Это были его первые слова после признания Цинны.)
― То ли найдем, то ли нет, ― горько отозвался со скамей для публики почтеннейший Пермете, ― а пока, сударь, будьте мужчиной, вынося приговор… если сможете, конечно.
Господин Пермете словно влил в жилы Лештяка свежей горячей крови. Это его-то, Михая Лештяка, уговаривают быть мужчиной?!
Глаза бургомистра сверкнули.
― Да, я буду им! ― сурово промолвил он, доставая из кармана скрепленный печатями указ.
Лештяк встал и начал торжественно читать:
― Мы, Леопольд Первый, божьею милостью император австрийский…
Он задыхался, голос его перешел в хрип, руки дрожали; ему не хватало воздуха, и он передал указ Агоштону:
― Прочтите, сударь. ― Потом обессиленно добавил: ― Ведь и я ― всего лишь человек.
Но тотчас же, будто устыдившись своих слов, приказал Пинте:
― Распахните окна! Мне стало дурно от… от спертого воздуха.
Тем временем Агоштон огласил указ монарха, согласно которому за воровство и измену на территории Кечкемета разрешалось немедленное судебное разбирательство и городской суд облекался властью решать вопрос жизни или смерти горожан.
― Начнем голосование!
Первое слово принадлежало Поросноки:
― Эта девица предала город. Я приговариваю ее к казни через отсечение головы.
Затем высказался господин Бёрчёк.
― Обезглавить! ― бросил он коротко. Моллах Челеби сказал так:
― Она сделала это из любви. Не виновна!
Очередь дошла до достойного Ференца Балога.
― Она не знала, что своим поступком навлекает смертельную опасность на город. Пусть в монастыре замаливает свой грех!
Наступила такая тишина, что, казалось, слышно было, как стучат сердца и даже как в одном из окон бьется о стекло залетевший в комнату мотылек. Два голоса требовали смерти, два ― сохранить жизнь.
Наступил черед цегледского пряничника. Он так долго раздумывал, что даже чуб взмок.
― Хватит с нее тюрьмы, ― с трудом выдавил он из себя. Легче стало дышать тем, чье сердце, проникшись жалостью, склонялось к помилованию девушки, тем, кто не желал, чтобы эту дивную белую шею скосил топор палача. Оставался еще господин Агоштон.
― Смерть ей! ― жестоко прошипел он.
Снова голоса разделились поровну. Решать должен был председательствующий. Какой страшный миг!
Михай Лештяк встал, усилием воли совладал с собой, упругим движением распрямил он свою статную фигуру, спокойно и неторопливо взял в руки булаву, лежавшую на столе рядом с саблей, и повертел ее в руках.
Вдруг раздался треск: булава была сломана.
― Смерть, ― ясно и отчетливо проговорил Лештяк. Девушка в ужасе взглянула на него и, издав душераздирающий крик, лишилась чувств.
Из публики донеслось шиканье, но его заглушили возгласы восхищения.
― Все-таки он великий человек! ― шептали один другому кечкеметцы.
― Дурной человек! ― пробормотал Моллах Челеби.
А Лештяк, ни на кого не обращая внимания, оставил председательское место: теперь его уже ничто не связывало. Он склонился к своей возлюбленной, приподнял ее, поцеловал и прошептал ей на ухо:
― Не бойся, я спасу тебя.
― Смелый человек, ― тихо заметил своим коллегам почтенный Пермете.
А смелый человек твердым мужественным шагом оставил залу, словно ничего не случилось, пошел домой и, запершись в комнате один на один с обезглавленным трупом старика, в течение нескольких часов разговаривал с ним:
― Ну, зачем ты это сделал, зачем? Видишь, сколько бедствий причинил ты себе, мне и ей. Ты ведь не был дурным человеком, я это знаю… Тщеславие сгубило тебя, ― и в тебе разбудили этого истинно венгерского зверя! Из тщеславия ты сшил этот кафтан, из тщеславия отдал тот. Ты впутал в свою затею бедную девушку. О, лучше бы ты не делал этого: ведь сердце, а не рассудок двигали ее поступками. И ты нашел ее уязвимое место. И вот все рухнуло. А я стою здесь, подавленный и сломленный… Не сумел я оценить сокровище, эту бедную девушку… И сам я тоже отдался честолюбивым мечтам… Вот куда они завели меня…
Выговорившись, он перешел в другую комнату и отыскал большую кошелку с золотыми.
― Возьми это, душенька Эржи, выйди в палисадник и разбросай деньги среди народа!
Причитавшая по крестному девица была поражена до крайности, однако не посмела ослушаться могущественного бургомистра Кечкемета; полными пригоршнями она швыряла сверкающие золотые монеты прямо на дорогу, в пыль и песок, в придорожные кусты.
Бургомистр некоторое время наблюдал из окна, как набрасываются на золото и дерутся из-за него прохожие.
Но когда Эржи вернулась, Лештяка уже не было в доме. Его и след простыл. Когда он ушел и куда ― никто не видел. Больше ни один живой человек не говорил с ним в Кечкемете.
На четвертый день была назначена казнь Цинны. Долгих три дня протомилась девушка в камере смертников. Она молилась у распятья, перед которым днем и ночью дрожали огоньки двух восковых свечей.
За эти дни городские власти не теряли времени: плотники построили эшафот, как раз против зеленых ворот ратуши; Пал Фекете по поручению магистрата привез из Фюлека палача. Сами же сенаторы были заняты другим: по их приказу во всех кечкеметских прудах и озерах, вооружившись баграми, крюками, искали исчезнувшего Лештяка.
Наконец на четвертый день, как только с колокольни церкви храма святого Миклоша протрубили девять часов, собравшийся на площади народ загудел, заволновался. Зазвонил погребальный колокол: сейчас Цинну поведут на эшафот. На ней была простая белая юбка, которую почти совсем закрывали ее длинные распущенные волосы.
Но тут делу помог цирюльник Гажи Секереш: он проворно подскочил к осужденной со своими ножницами и, выполняя распоряжение властей, обрезал ей волосы, чтобы в них не запутался меч палача.
Потом Ференц Криштон встал на стул и зачитал смертный приговор.
Отец Бруно взял девушку за руку, чтобы помочь ей взойти на эшафот, где ее уже ожидал палач; в одной руке он держал меч с широким клинком, а в другой ― белый платок, которым смертникам завязывают глаза.
― Страшно смотреть, ― проговорила жена Пала Надя и зажмурилась.
― Такая красавица, и вот поди ж ты ― должна умереть, ― с сожалением вздохнул Гержон Зеке.
― Одно мгновенье, ― рассуждала почтенная вдова Фабиан, ― и на одну невесту меньше.
― Ну, их-то, положим, не истребишь, ― подал реплику злоязычный Янош Сомор.
― Никогда еще не видел такой печальной казни, ― приосанившись, заговорил Иштван Тоот. ― А я немало их перевидал на своем веку! Во-первых, ни у кого ни слезинки в глазу. Старик Бюрю с его музыкантами в Сабадке, не отпускают его оттуда уже целую неделю. Во-вторых, осужденной и помилования-то ждать не от кого. В-третьих…
Но досказать ему не удалось: со стороны Цегледской улицы взметнулось вдруг облако пыли. Это мчались с гиканьем и боевыми выкриками, с саблями наголо молодцеватые гусары-куруцы, держа курс прямиком к лобному месту. Впереди ― на тяжелых, могучих лошадях ― скакало несколько всадников с опущенными забралами.
― Неприятель, неприятель! ― завизжала, заголосила толпа, и люди бросились врассыпную куда глаза глядят.
Поднялась страшная паника. Отец Бруно спрыгнул с эшафота и, клацая от страха зубами, помчался к ратуше.
― Это нечестивец Чуда! За мной пожаловал! Сейчас они меня погонят в полон.
Сенаторы тоже разбежались. Палач бросил свой меч и вместе со всеми пустился наутек.
В мгновенье ока один из всадников в шлеме вскочил на эшафот и, легко, как пушинку, подняв трепещущую Цинну, посадил ее в седло.