Но вот он порывисто встал и гневно погрозил небу пальцем.
— Слышишь ли ты, боже?! Я еще покажу тебе сегодня кое-что!
Потом снова сел и продолжал курить свою трубку так, будто у него и дела другого не было.
И только тогда снова поднялся, когда стадо под присмотром Мати оказалось во дворе.
— Хорошо, что ты пришел, сынок Мати, — проговорил овчар ласково, как никогда. — На столе в доме лежит срочная бумага, которую ты тотчас же отнесешь господину управляющему в Талар; пусть он отошлет ее вдогонку за господином герцогом. Только отправлял чтоб не сегодня, а подождал до завтра. Завтра у него найдется, что добавить к этому.
— Я сейчас же возьму ее, хозяин.
— Не трудись, я тебе вынесу.
— Позвольте мне попросить у Аники перекусить чего-нибудь горячего.
— Не тревожь ее. Вот тебе деньги: по дороге ты сможешь и поесть и выпить.
Мати покачал головой. Что там могло случиться в доме, что старик даже не впускает его? Наверняка из-за Аники. Может, она спит? Или плачет? А как бы хотелось Мати взглянуть на нее, хоть минутку полюбоваться ею. Ведь он видит ее каждый день, она всегда у него перед глазами, а он даже не разглядел ее толком. Да, странная штука любовь!
Ну да ладно, сегодня уж пусть покручинится из-за того, что герцог уехал, все равно завтра-послезавтра ее любовь снова вернется к нему. И опять на плече избранника, загаданного на расплавленном свинце, появится свирель…
Мати в хорошем настроении отправился в путь с оставленной герцогом бумагой. Олей, скрестив на груди руки, глядел ему вслед, пока тот не скрылся совсем из глаз, и только тогда повернулся и вошел в загон.
Он обошел всех своих любимых овец, останавливаясь то возле одной, то возле другой и бормоча им какие-то непонятные слова. Но вот и это невнятное бормотанье заглушилось прорвавшимися рыданиями.
Брезинский овчар плакал, как ребенок.
Низко надвинув шляпу на глаза, ничего больше не желая видеть, он вышел из загона. Выйдя наружу, дважды повернул ключ в замке, как делал всякий раз, оставляя овец на ночь, но потом поступил так, как не поступал никогда: подошел к колодцу и, вздохнув глубоко, швырнул в него ключ.
Только теперь он приступил к делу, хотя уже начинало смеркаться. Во дворе стоял большой стог сухого камыша. С нечеловеческой быстротой он разметал этот стог и опоясал загон широким слоем сушняка.
Проделав все это, Олей надел свой праздничный сюр и поджег сухой камыш в пяти-шести местах; потом поднялся на лестницу с большим горячим снопом в руках и бросил его на чердак, где был заготовлен корм на зиму.
Ветер жадно подхватил весело взметнувшиеся языки пламени и в несколько мгновений превратил их в один гигантский костер.
А знаменитый брезинский овчар напролом через кустарник бежал куда глаза глядят и ни разу не оглянулся… Да и зачем? Он и так знал, что происходит. Он бежал по лесу, и было в лесу светло, как солнечным днем. Но он бежал все дальше и дальше, туда, куда из-за густой чащобы деревьев уже не проникал свет пожара; и вдруг какие-то сказочные, вроде гусениц, существа стали садиться ему на лицо, они щипались и вызывали зуд… Одно он поймал на бегу, схватил в руку и посмотрел — что это такое?! Но то были не гусеницы, а черные хлопья сажи, которые ветер занес сюда с горящего брезинского загона…
А брезинский овчар все бежал и бежал. Бог знает, где-то он остановится…
Когда Мати на рассвете вернулся домой, он не нашел брезинского загона — только большое черное пятно дымилось на его месте.
Обрушившиеся балки и стены, почерневшие кости…
Кому принадлежала эта кость, человеку или овце?
Сердце у подпаска сжалось, подавленное этой великой, страшной загадкой.
Он стал звать по имени Анику и овчара.
Никто не ответил ему.
«Боже мой, где же они могут быть?»
Огненные искорки, которые то тут, то там мерцали под пеплом, разумеется, не могли дать на это ответа…
С тех пор тишина царит в Брезинской долине; ее тучные сочные травы не топчет ни человек, ни зверь; один за другим проходят годы; дикая груша приносит плоды, потом они опадают; трава вырастает и высыхает снова, и только большое черное четырехугольное пятно никогда не покрывается муравой. Кто знает, почему оно так? И только грустная песенка бросает на это некоторый свет.
1877
СТАРЫЙ ДАНКО
Перевод И. Салимона
Приветствую вас, старые простые стены, где я впервые ощутил на своих ладонях удар линейки!
Вы дороги мне тем, что здесь, среди вас, всегда витал дух свободы.
Вот я вспоминаю вас… Вижу мрачную, внушающую почтение старинную крышу, идущие вверх истертые ступеньки, а в левом углу двора — треногу с колокольчиком. О милый колокольчик, ты отбивал часы, отсчитывая наше самое лучшее время! В моей памяти один за другим воскресают знакомые классы, с их черными досками, где столько раз стояло мое имя в числе «озорников», простые парты, среди которых я тотчас нашел бы свое прежнее место, хотя бы по одной-единственной примете — по вырезанным на верхней доске буквам «М. В.», инициалам моей юной любви.
Пожалуй, мне удалось бы даже показать по порядку, где сидели мои приятели. Там, слева, рядом со мной сидел Пали Намути… да, да, теперь припоминаю уже совершенно ясно, что сзади меня занимал место юный поклонник панславизма Милослав Валлах. Это был малый упрямого нрава, но здешние учителя постарались вытравить упрямство из его души. Ныне он где-то в Трансильвании, уважаемый адвокат. Недавно я виделся с ним в Будапеште, куда он приезжал во главе какой-то делегации по делам культурного общества трансильванских венгров.
Но если в душе Милослава Валлаха вытравили все пороки, то и нашим не дали произрасти. Как кстати, между прочим, упомянул я имя Пали Камути. С ним произошел такой случай: когда пришел конец австрийской тирании *, он, как истый венгерец, заявил учителю, господину Серемлеи, что теперь, мол, гусь свинье не товарищ и он, Камути, выбросит немецкий язык из числа наук, подлежащих изучению.
— Ну что ж, прекрасно, друг мой! — улыбаясь, ответил учитель. — Разрешаю тебе не заниматься больше немецким языком.
— Покорно благодарю…
— Не спеши с благодарностью, дружок. Зато тебе придется в нынешнем учебном году выполнить гораздо более трудную задачу.
— С удовольствием, какую угодно…
— До летних каникул ты должен выгнать из страны всех австрияков, тогда, пожалуй, как-нибудь можно будет обойтись и без немецкого языка.
Пали Камути ничего не оставалось, как без всякого сопротивления сложить оружие. Считаю излишним давать по этому поводу объяснения моим любезным читателям. Они и поныне собственными глазами могут видеть немцев в Венгрии.
Не менее интересный случай произошел и со мной. Я всегда питал особое отвращение к математике и довольно пренебрежительно отзывался об этом предмете.
— Видишь ли, мой друг; — сказал мне однажды один из моих учителей, почтенный Иштван Бакшаи, — по сравнению с математикой все в этом бренном мире ерунда и все относительно. Но математика пригодится тебе и на том свете. Еще неизвестно, знают ли что-нибудь жители неба об истории, о Хуняди *, о Тамерлане, не вполне достоверно и то, что они говорят там по-французски или, скажем, по-итальянски. Однако я твердо убежден, что и на небе дважды два — четыре.
Услыхав такие доводы, я, разумеется, покорился своей судьбе, и лишь простая случайность, любезный читатель, что эти несколько лежащих сейчас перед тобой листков не являются какой-нибудь диссертацией о логарифмах, а представляют всего лишь скромное описание старого доброго времени.
Что это были за времена и как они быстро пролетели!.. Как сейчас, слышу взмахи их дивных крыльев. Ведь все происходило как будто только вчера, совсем недавно… И когда я извлекаю из памяти одно за другим разноцветные перья, сохранившиеся в ней от пестрых крыльев времени, я с изумлением замечаю, что они, эти перья, из золота… из чистого золота!