— Да скажи же ты! Не наводи тень на ясный день!
— Уж так и быть, закроешь глаза, и я скажу тебе на ухо. Фили закрыл глаза, как ему велели, затем его пощекотал сладкий голос, какой-то все перекрывающий призыв, заполнивший своим гулом все его существо.
— То была я, Фили. Теперь-то уже все позади. Я жена другого. Потому что ты был великим разиней.
Все тело Фили сомлело, кровь бешено мчалась в жилах, но когда он открыл глаза — в столовой никого уже не было, кроме лакея, вставлявшего новые свечи в подсвечники. А красавица Лискаи исчезла.
Так вышло, что и у Фили появилась своя, хоть и небольшая, но все же история, — впрочем, и та лишь недолгое время тревожила его душу, а потом стала меркнуть, обесцвечиваться; вскоре он даже стал подумывать, что ничего этого с ним не случалось, просто он был пьян и, должно быть, выиграл у сатаны в карты этот сон.
Но с того самого дня он не смел больше появляться в Саланце — а ведь как его влекло туда!
Лискаи сердился на него за это. Чем он ниже других в роду, что Фили избегает его дом?
Да и сама госпожа Лискаи тоже журила Фили, когда встречала где-нибудь у родственников.
— Ох, Фили, попадет тебе от меня, если к нам не придешь.
Фили смущался, краснел, лепетал что-то в свое оправдание, но Саланц по-прежнему обходил. Он инстинктивно чувствовал, что родственная любовь — это хлебная крошка, любовь же — бочка меду, и что крошка в бочку попадать не должна, а то и крошка пропадет, и мед скиснет.
Однако своим поведением он дал повод для толков. Почему это он сердится? На кого обиделся? Оказывается, и Фили умеет нос воротить! Ишь, вы только поглядите на него!
Но, осудив, его тут же оправдывали. Пустяки. Ну, закапризничал раз в жизни. Он ведь и капризов-то никогда не имел, бедняга.
А ведь были и у него капризы, свои коньки были. Кто-то радуется: «У меня четыре дома в Пеште!» Другой хвастает: «У меня двадцать дойных коров!» А Фили посчитает-посчитает, да и скажет: «У меня сто четырнадцать родственников!» И лица у всех троих одинаково сияют от удовольствия.
Десять, пятнадцать поместий — вот дом Фили; какой-нибудь немецкий владетельный князь разве что рубашки свои мог менять так часто, как Фили — место жительства, поваров, погреба и все окружение. Таким образом Фили, по существу, являлся истым вельможей — он был беден лишь теоретически.
Но если ему надоедали иногда люди и он покидал их, то случалось и обратное, когда людям надоедал он. И не раз случалось. Ведь люди и прежде не были совершенны. Я не прикрашиваю их. Им надоедали их жены, иногда, пожалуй, даже голубцы — удивительно ли, что порой надоедал им и их поляк?
Бывало, конечно, что они искусственным образом избавлялись от него. Но в те времена и для этого существовала вполне деликатная форма.
— Ах, вот, кстати, братец Фили! — скажет вдруг Редеки. — Не прогуляться ли тебе завтра, коли у тебя нет другой программы, в Жаю? А я бы передал с тобой письмо сестрице моей, госпоже Ласли, — важное, понимаешь, письмецо, так что я не решаюсь поручить это кому попало.
Фили опытен в вопросах родственнологии и тотчас же улавливает, откуда ветер дует.
— Вот хорошо! Я ведь давно не видел семью Ласли.
— А когда ты думаешь вернуться? — спрашивает хозяин, чтобы подсластить пилюлю.
— Вернуться? — прощупывает почву Фили.
— Да это как тебе будет угодно. Но если случится, что ты сейчас застрянешь там, не забудь осенью принести от них цветочных семян моей жене.
И вот Фили собирается в путь к другому родственнику, словно вексель, пошедший в обращение, и не было случая, чтобы хоть один сказал ему: «Не приму». Каждый оставлял его у себя, затем, в свой черед, переправлял другому лицу в надежде, что Фили вернется позднее, освеженный, новый, желанный, со множеством новостей и сплетен.
Так он жил и никогда не думал, что мог бы жить иначе. Годы бесшумно проплыли над ним, юность ему изменила (но Фили это не было больно, ведь юность — не родственница), в волосах появилась седина (первое принадлежавшее Фила серебро), все меньше оставалось тех, кто звал его просто по имени, для большинства родственников он стал уже дядей Фили.
Из родственников многие поумирали, но и это не смущало его, так как рождались и подрастали новые, которые заставали его тут, как давнишние ходики, тикавшие еще их отцам. Ценность Фили, как принадлежности семьи, все возрастала. И ежели так пошло бы и дальше, то Фили стал бы чем-то вроде семейной реликвии.
Но дальше так не пошло. Последовали кое-какие испытания и соблазны. В Саланце умер Лискаи, и, когда на похоронах собралась вся фамилия, вдова после поминок обратилась к родственникам с просьбой, чтобы кто-нибудь остался в ее доме, пока жизнь войдет в новую колею, не то прислуга даже крышу растащит над ее головой и оставит сирот без крова, почуяв, что нет мужчины в доме.
— Что ж, тут, пожалуй, Фили подойдет, — предложили старшие представители рода. — Ему все равно делать нечего.
Хозяйка молча кивнула, соглашаясь. Фили покраснел как кумач и попытался отговориться.
— От меня Маришке толку будет мало. (Супруга Лискаи в девичестве звалась Марией Тот.)
— Иди ты к черту! — гаркнул на него Криштоф Хеттеши, который в то время был молодым человеком. — Неужто ты не стоишь даже того пугала, что в огороде?
И Фили остался. Сначала ему было непривычно, он не решался заговаривать с хозяйкой, и в нем возникали странные беспокоящие ощущения. Он страшился наступления чего-то значительного. Теперь он частенько бывал недоволен собой и ночи напролет размышлял о своей жизни. А днем дурачился вместе с детьми, они лезли к нему на колени, на спину, дергали за бороду, запрягали в игрушечную коляску и гоняли по комнатам, как старую лошадь.
Фили всем своим существом принадлежал детям, и они были от него без ума. Он исполнял их прихоти. Конечно, только те, что мог исполнить, ибо маленькие деспоты чего-чего только не выдумают!
— Дядя Фили, опрокиньте стол!
Фили опрокидывал стол. Им нравилось, когда ножки стола глядели кверху.
— Опрокиньте блюдо!
Фили опрокидывал блюдо, и сочная черешня рассыпалась во все стороны. А ну, хватайте!.. Кто ловчее? Мать сердилась, журила их.
— Опрокиньте, дядя Фили, теперь и маму!
— Тихо, маленькие проказники. Не видите разве, какая мама грустная?
В самом деле, мать бывала теперь молчалива, иной раз за день и словом не перемолвится с Фили, разве только попросит присмотреть тут или там по хозяйству. Равнодушная, безучастная ко всему, влачила она обузу уходящих чередой дней. Часто плакала тайком ото всех. Ну, да ничего, отойдет потом, станет разговорчивей, на ней ведь еще так нова черная юбка.
Фили между тем совсем прижился в Саланце. Ему казалось, будто весь мир вокруг него изменился, да и солнце светит не переставая. Чувство было такое, что непременно должно произойти что-то значительное. Это значительное витало в воздухе. И сама природа готовилась к чему-то, о чем нашептывала листва в парке, чем дышали цветы, о чем щебетали птицы; даже кошка и та чуяла что-то, иначе с чего бы она то и дело поглядывала испытующе своими желтыми глазами то на Фили, то на грустную хозяйку.
Однако шли недели, месяцы, а печаль молодой вдовы все не таяла, Маришка по-прежнему была холодна и безразлична.
Фили начинал терять терпение. То значительное не хотело произойти. Госпожа Лискаи словно застыла. А ведь она еще хороша, эх, и как еще хороша! Фили теперь уже не боялся наступления того значительного — напротив, он понял вдруг, что ждет его. Пусть оно не сразу явится во всем своем величии (ведь не всякий может и выдержать сразу такое), — но пусть проявится хоть частица его, крошечный побег, предвестник цветения.
Однако сносилось уже и второе черное платье, а побега все не было.
Зато вместо этого явился на троицу сын местного реформатского священника, преподобного Шамуэла Фекете, инженер, строивший какую-то железную дорогу в Силезии. Это был красивый статный молодой человек; по-видимому, давнишний завсегдатай в доме Лискаи, он то и дело наведывался теперь в замок, и ему удалось даже чуть рассеять вдовушку. Он умел остроумно поболтать, как-то раз даже рассмешил Маришку, — а Фили это еще и обрадовало.