И он искал. В тумане мы его не заметили. Подошли слишком близко. Спохватились только тогда, когда он в меня прицелился. И вдруг болото содрогнулось от выстрела, в глазах полыхнул яркий огонь — рядом упала Хундва. Она скулила и хватала окровавленной пастью снег. В больших глазах застыл неописуемый ужас. Она с трудом поднялась, сделала несколько шагов и рухнула в снег.

Я набросился на отца. Вцепился ему в плечо, моя пасть наполнилась кровью и мясом. Но отец ударил меня ружьем по голове, я упал, потом вскочил и с воем бросился бежать.

Отец перевязал себе рану и подошел к Хундве.

Он долго разглядывал убитого зверя. Потом сел возле него, и его рыжая борода оросилась слезами.

К вечеру он перекинул Хундву через плечо и зашагал к дому.

Болото стонало от моего жалобного воя. Ничего не могло меня утешить. Скулил ночи напролет, с полными горючих слез глазами. Я совсем сдал, исчезла легкость, в ногах не было прежней резвости. Бессмысленно бродил я по округе, некуда мен было податься.

Но зубы еще были остры, и грудь распирало от ярости.

- Ухууу! Я вам еще покажу, люди, - выл я на все болото. - Вот обегу я все леса, болота и топи, терзаемый болью и яростью, созову всех волков, волчиц и волчат, и соберется нас несметное множество, мы нападем на вас и уничтожим в одну ночь. Трепещите, ургвеэсцы, наши зубы остры, наша ярость безмерна, нет в нас жалости и милосердия. Как черная туча налетим мы, и это будет ваш последний день, большой Судный день. Тогда поплатитесь вы за нашу боль, страдания и убожество. Объединяйтесь, волки! И не останется в Ургвеэ лачуги, где бы не вопило в объятиях смерти человеческое дитя. И даже туман рассеется, и радостное солнце засверкает на нетронутом снегу. И куда ни глянь — взору откроются новые невиданные леса.

Ухууу! - трепещите вы, погрязшие в своей мерзости, - ухууу!

1926

Гнуснейшее преступление

Перевод Н. Калаус

Тоомас Тарак, профессиональный вор и грабитель, вышел ан свободу ранним утром, и когда дверь тюрьмы с лязгом закрылась за ним, приостановился и огляделся. Было еще темно, - над мрачными башнями и стенами серело тусклое осеннее небо. Из рваных туч сочилась морось. Холодный ветер свистел в пустых коридорах улиц. И город погромыхивал в седой мгле едущими на рынок крестьянскими подводами.

Очутившись на дожде, он исподлобья стал смотреть по сторонам, словно ища, в каком направлении уносить ноги. И такой, нахохленный, казался еще более жалким и убогим. Узкие глаза беспокойно бегали, как у ласки, из-под шляпы выбивались спутанные черные волосы, редкая цыганская бороденка торчала торчком. В отрепье, в худых сапогах он неторопливо двинулся вперед.

Особой радости от свободы он не испытывал, как выброшенный из дому пес, которого треплет ветер и сечет дождь. Драный кафтанишко не прикрывал тела — Тоомас дорожал от холода. Он напоминал увязшую в грязи телегу, рассыпающуюся по частям. Ни родных, ни знакомых, к кому бы он мог пойти, у него не было. Друзей тоже за эти годы переловили. Он ненавидел людей, их черствость, алчность и злобность. Вырос он и жил вдали от них и от их жизни, среди лесов и непроходимых болот, обитая в заброшенных бобыльих куренях, откуда и совершал свои дерзкие набеги.

Свое дело он знал: мог за много верст безошибочно определить возраст говорящего, породу лающей собаки и направление в каком движется повозка. Мог, повернув нос по ветру, сказать, на каком хуторе закололи свинью или пекут хлеб. Знал прекрасно все потайные тропы в болотах и лесных дебрях, знал, где стоит какой хутор, лачуга и кто в них живет. Вся округа была исхожена им вдоль и поперек и знакома, как родной двор.

Он был артист, влюбленный в свое ремесло. Темными ночами, когда лил дождь и завывал ветер, он ощущал неописуемый подъем. Словно волк рыскал он тогда вокруг, и горе тому, на чей след он вставал. Немало преступлений было на его совести, но его это не тяготило. Даже наоборот, было приятно сознавать, что это он так мастерски совершал их. Да и что попусту терзаться из-за той седой ведьмы, которая сиднем сидела на своем богатстве, в одной руке Библия, в другой — ларец, и которую он убил самым жестоким образом! Эк она семенила в смертельном страхе по комнате! Как воробьиха с писком кружила, кружила вокруг стола. Пока, устав, не брякнулась перед ним на колени и не взмолилась со слезами на глазах взять ее, бедняжки, невинность, но не трогать добра. Долго потом Тоомас со смехом вспоминал об этом. До чего потешно было наблюдать предсмертный ужас скряги! Или с чего бы он стал жалеть старика, которого поймал на дороге и утомил в речке. Этому чертову деду могло быть лет сто, а он все одно рыпался, звал на помощь, сильно укусил Тоомаса в шею, рвался и молотил руками, - настырный такой, ни ума, ни понятливости. Даже уже пуская пузыри, он все тянулся схватить его и вопил, покуда, наконец, речные воды не поглотили негодяя... Или же тех богатых хозяев, у которых он сводил со двора лошадей, таскал в лес овец, мешки с зерном и у которых беспрепятственно шарил по амбарам как мышь?

Он был человеком непостоянным и капризным, точно женщина. Зачастую он и сам не мог объяснить своих настроений и желаний. Порой, опустошая чей-нибудь амбар или крадя из конюшни коня, она наполовине вдруг мог бросить затею, поджечь строение и опрометью припустить в лес. А потом глядел оттуда на зарево и несказанно радовался тому, что это он, Тоомас Тарак, расцветил алой краской небосклон. В такие минуты он ощущал себя прямо-таки Богом, в чьей власти миловать и карать. И лежа на мху, слушая всполошенные крики людей, он предавался мечтам о великих свершениях, о будущей славе и о преступлениях, которые ужаснули бы мир. Он смеялся, наслаждался своими грезами и воображал себя жестоким карателем, который приходит всюду с виселицами и не минует ни одного хутора, ни одной лачуги. Люди в паническом страхе падают перед ним ниц, а он, хилый и презренный, милует и казнит их по своему усмотрению и произволу.

И за все он в ответе лишь перед господом Богом, который всегда стоит на стороне слабых, немощных и отверженных. И только под утро, когда заревой отсвет на небе гас, он вставал, обрывая разом, как нитку, мечты, и опять, как и раньше, шагал по лесу приниженный, хилый и жалкий.

Все эти многочисленные преступления скрывал покров тайны. Он никогда не оставлял следов, и никому не приходило в голову его подозревать. Он был неуловимый и хитрый, а при соприкосновении с людьми уж такой кроткий и даже богобоязненный святоша, что, казалось, и глаз поднять не смел. Разговаривал он вкрадчиво, боязливо жался, и только юркие зрачки вертелись ужом.

По большим праздникам он любил ходить в кирку: в постолах, подпоясанный красным кушаком, кафтан-кожушок нараспашку, грудь расхристанна, стоял он там перед алтарем, бормотал молитвы и лил жалостливые слезы. Не то чтобы он раскаивался в грехах и сожалел о содеянном, - он даже не вспоминал об этом, просто здесь, в большом храме, в сиянии тысяч ярких свечей, он чувствовал себя таким несказанно малым, ничтожным, презренным, что растрагивался до слез при мысли об убогости этой жизни.

В памяти всплывали дни юности, в которые он волком скитался по глухим болотам, он слышал смех и колкие издевки хуторян над его бедностью, видел себя в отрепьях, мерзнущим в какой-нибудь заброшенной хибаре. Всю свою жизнь он бежал от людей, бежал от их злобы, сам всегда в душе испытывая презрение к ним.

Эта чувствительность его и подвела. Ограбив дочиста амбар одного бедного бобыля, он поджег клеть и бросился в лес. Но, услышав, как кричат женщины и плачут дети, скорее кинулся обратно тушить пожар. Даже где хлеб украденный припрятан, хозяину подсказал. А ему дали за это четыре долгих года — ну люди ли после этого эти негодяи судьи?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: