— Коль, а Коль! — вдруг сказал Алексей.
— Что?
— В лесу здорово, правда? И вообще здорово красиво, если б не война. А-а?
— Красиво, — согласился Коля. Потом почему-то добавил — А я о ней, о войне, между прочим, никогда не мечтал…
— А я, ты знаешь, мечтал. Думал: вот — настоящее… В общем… Я не о том сейчас… Вот на поля те смотрю, на лес. Странно, что так красиво все, а тут — война… И немец до самой Москвы допер!
— В лесу лучше лежать, чем в поле. Ясно, лучше! — довольно произнес сосед справа.
В лесу суше, чем на проезжих дорогах и прохожих тропках. На дорогах и тропках грязь несусветная. Машины идут, танки, артиллерия, обозы. Месят грязь, обдают грязью… Люди идут, скользят в разные стороны, чертыхаются — тоже месят грязь.
Тут, в лесу, совсем не так. Больше листвы под ногами, больше травы и мхов, больше корней и хвои. Мхи мягкими островками тянутся вдоль корней деревьев, желто-серые иголки елей и сосен устилают землю. Деревья прикрывают землю от дождя, и влаги меньше.
Лес, битый бомбами и снарядами, изрешеченный пулями и осколками, вроде бы и замер. Замер в ожидании чего-то важного, существенного. Может, зимы? Или нового немецкого прорыва? Или он, лес, просто думает? О судьбе своей, о жизни и о людях?
На противоположном берегу раздался какой-то треск, потом шум и хрип, и тут мощный громкоговоритель откашлялся и произнес:
— Русские! Слушайте! Сейчас к вам обратится генерал Блюментрит…
Опять хрип, опять, треск и шум, и вот уже немецкая речь в репродукторе. Ее перебивает прежний русский голос:
— Господин генерал говорит: по поручению германского командования я обращаюсь к вам, русские солдаты и офицеры, с предложением прекратить сопротивление. Мы высоко ценим ваше мужество и стойкость. Но сейчас, когда доблестные германские войска вплотную подошли к Москве, ваша стойкость бессмысленна.
Наш берег, наш лес тоже загремел радиоустановкой:
— Бойцы и командиры! Друзья! Передаем обращение Военного Совета Западного фронта:
«Товарищи! В час грозной опасности для нашего государства жизнь каждого воина принадлежит Отчизне. Родина требует от каждого из нас величайшего напряжения сил, мужества, геройства и стойкости. Родина зовет нас стать нерушимой стеной и преградить путь фашистским ордам к родной и любимой Москве…»
— Вот тебе и перестрелка, — сказал Коля. — Наши и здесь немцев забили!
И вновь все замолкло. И за рекой, и тут — в лесу.
Звуки осеннего леса редки и потому особенно слышны сейчас, когда все стихло вокруг. Стук дятла слышен. Голос еще какой-то пичуги — одинокий и тоскливый — слышен. Может, это ореховка или синица? А может, щур или клест? И — писк комара. И — еле слышный вздох лягушки в луже. И — тихое, только по ветру, шуршание умершей листвы на дубах.
И запахи… Запахи сырости и дождя, растаявшего снега и прелой листвы, похожие на грибные. Вкусные грибные запахи!
А они и в самом деле лезут еще из-под земли — грибы. Белые и поганки. Мухоморы и подберезовики. Валуи и — на сохранившихся сухих местах — армии лисичек. Вот почему, оказывается, пахнет грибами! Здорово пахнет! Жаль только, что не до грибов сейчас…
В лесу сосредоточивались наши части. Говорили, что подходят свежие силы. Говорили, что вот-вот, после долгих месяцев отступления и обороны, будет наш прорыв. Говорили, как всегда, многое, и чаще всего о том, о чем мечтали… А как будет? На деле будет? А с другой стороны — Москва-то рядом, совсем рядом…
В траншею спустился командир взвода:
— Приготовиться! И — гранаты, бутылки! Возможны танки!
— Сволочи! — произнес Коля. — А я-то, дурак, думал…
— Что?
— Думал, сменят, в деревню махну. Девчонка там одна у меня, понимаешь. Бабенка — первый сорт!
С немецкого берега ударили орудия и минометы. Затем через мелкую Москву-реку вброд двинулись танки с автоматчиками на бортах. И самоходки. И бронетранспортеры. По единственно уцелевшей переправе, прыгая по плохо сложенным бревнам, затрещали мотоциклы. Наш берег молчал, словно выдерживал, и вдруг, когда казалось, уже вот-вот немцы вплотную подойдут к траншее, он заревел пушками, минометами, ружейными и автоматными выстрелами. Немцы откатились назад, но ненадолго. К вечеру повторилось опять то же.
…Их сняли с передовой глубокой ночью. Спать почему-то не хотелось, и Алексей ворочался в землянке с боку на бок. И мысль: «А как же Тася?» — не выходила из головы.
«А как же Тася? — спросит он сейчас Колю. — Ведь вы пожениться хотели…»
И Коля ему, наверно, ответит: «Знаешь, война! Пришлось отложить! Вот кончится, тогда…»
Надо спросить! Надо, тем более что Коля рядом, тоже не спит, курит.
Странно, что он сам все это время не думал о Тасе. Даже не вспоминал. А ведь они в Москве в последние дни перед уходом в армию не виделись. Тетя Маша говорила, что Тася на казарменном положении и потому не приходит домой. Но неужели она не могла вырваться и проводить Колю, когда они уходили из военкомата? Ведь всех кто-то провожал. И его провожали. Мать провожала и отец, который, наверно, с трудом ушел с работы. А Колю провожала только мать. Тася не пришла. Может, он из-за этого и сердится на нее? И не пишет?
— Ты что не спишь? — спросил Коля.
— Не спится, — сказал Алексей.
— После такой заварухи не уснешь, — согласился Коля. — А фрицев все же долбанули отменно!
«А как же Тася? Сейчас спрошу», — решил Алексей.
— Коль, я давно хотел тебя спросить, — сказал он, — а Тася где сейчас?
— Тася? — Коля, кажется, удивился. — А кто ее знает? Может, в эвакуации где ошивается или в Москве…
— А как же…
Алексей не договорил.
— Что как же?
— Вы ж жениться собирались, кажется…
Коля рассмеялся:
— Чепуха! Да на кой лях она мне сдалась! Сказал ей как-то по глупости, а она и поверила. Говорит: «Люблю! Люблю! Люблю!» А нужна мне ее любовь! Получше были, и то не собирался… Да и война, брат! Она все спишет!
Лето в этом году было сухим и жарким. Горело все. Дома в белорусских деревнях, подожженные карателями. Штабы немецкой армии, подожженные партизанами. Горели хлеба на немногих засеянных полях. Горели и сохли даже болота.
Тася видела это, пока шла. А шла она долго, вот уже почти два месяца. Через Птичь, через Березину, через Днепр и дальше к Инути. Большие города и поселки она интуитивно обходила. И те, кто помог ей, не советовали: «Иди подальше от дорог, выбирай места поглуше, пробьешься. Ты не мужчина — тебе легче. И с едой не пропадешь— лето!»
Тогда, когда она слушала это, она уже знала, что это хорошо — быть не мужчиной. До войны всегда завидовала мальчишкам. Потом Коля. Зависть к мужскому полу! И как не завидовать: вот взял и обманул, и все ему нипочем. Мужчина! А каково ей? Когда пришла на курсы радисток, уже ни одному мужику не верила: «Все такие!» Иные обижались, и сейчас она понимала — искренне, а она грубила, отшучивалась, подчас давала по физиономии, когда приставали. Может, и зря порой? Может, счастье свое отбила? Может…
В конце октября прошлого, сорок первого, она была уже радисткой. Ее и еще двух девушек подняли с московского Центрального аэродрома на Ленинградском шоссе и сбросили под Минском. Они работали в разных местах. Тася в относительно спокойной деревушке, в десяти километрах от города, работала нормально и спокойно. Три месяца тринадцать дней работала. Ее даже один из руководителей минского подполья, появившийся в их селе, похвалил.
— Надо тебя в город перетянуть, — сказал он. — Такие люди нам очень нужны.
Он знал пароль, и она передала ему все последние сводки Совинформбюро.
— А на самом деле я просто Ваня, — сказал он. — Ваня Козлов, Иван Христофорович. Было б время, влюбился в тебя…
Она запомнила этого человека. Не многие мужчины вежливы, чаще — просто лезут. А ей было не до этого. Дай бог от немцев скрыться! То, что она не мужчина, помогало. Иногда вредило, мешало, но чаще действительно помогало. В конце концов, отбиться от подвыпившего фрица легче, чем спрятать радиопередатчик и скрыть, что ты лейтенант Красной Армии.