Утро 16 сентября началось для нас еще более рано, чем все предыдущие. Оставаться в промозглом помещении нет никакой возможности. Холод пронизывает до костей. Нам приходится даже пойти на то, чтобы позволить себе по лишнему глотку портвейна, чтобы создать хоть иллюзию согревания.
Когда мы вылезаем в узкую прогалину двери, все становится ясно: почему ночью нас била лихорадка от холода и почему теперь зуб не попадает на зуб. Перед нами стоят совершенно серебряные сосны. Иней блестит на всем, что есть кругом, и, когда мы пошли, под сапогами слетают со стеблей травы настоящие снежинки.
— А, знаете, надо пользоваться этим морозом. Вероятно, рябина сегодня более приемлема.
И Канищев принимается за рябиновый завтрак, от которого воздерживался, несмотря на то, что я уже вторые сутки жевал эту отвратительную горько-кислую ягоду. Зато сегодня он отдает дань рябине. Приятно смотреть, как он уплетает гроздь за гроздью красивую красную ягоду, подернутую серебристым налетом ледка.
Этот день проходит, как и все, в отчаянной борьбе с буреломом, в проклятьях дождю и взаимных попреках: с моей стороны, что Канищев слишком тихо идет, а с его стороны, что нельзя так мчаться, как я, если не хочешь выдохнуться.
Разнообразие пути снова создается новым притоком Лупьи. Как и первый, он, глубокий и быстрый, лежит перед нами. Снова строим мост. На этот раз наша переправа упирается прямо в крутой и очень высокий песчаный обрыв. Я с ужасом думаю о том, что придется, вероятно, втаскивать Канищева на эту кручу. Но в самом начале под'ема нам бросаются в глава большие следы на песке.
— Смотрите-ка, — говорю я, — здесь недавно был человек. Вот ясный след. Как, по-вашему, сколько времени может след держаться в песке?
— А кто его знает, я не следопыт. Вот молодец-то какой пер здесь. Точно лестницу построил. А ведь комплекция у него была основательная, ишь как промял песок-то.
— Да, комплекция преосновательная, особенно, если учесть, что носок каждого следа кончается совершенно отчетливым рядом здоровых когтей.
— Вы правы. Я бы не хотел встретиться с владельцем этого следа.
С большими трудностями преодолеваем мы крутизну этого откоса, и то только благодаря медвежьей тропе.
На следующем роздыхе мы обнаруживаем невознаградимую утрату: с ременной привязи, где-то в чаще, у меня сорвался топор. Финский нож Канищева тоже оказался потерянным. Теперь мы остались с голыми руками.
Силы убывают. Плечи ломит от ремней. Руки болят до такой степени, что невыносимо трудно держать палку. Усталость во всем, теле доходит до того, что я перестаю уже нагибаться за брусникой, — этой милой ягодой, несравнимо более вкусной, чем рябина, но встречающейся нам очень редко.
Этот день стоит нам и еще одной большой потери. Мы понесли ее добровольно, от этого она еще чувствительней. Решаем вскрыть барограф. Снимаем с барабана барограмму, а самый прибор бросаем. Почти со слезами на глазах. Ведь это означает, по регламенту состязаний, нашу дисквалификацию. Но вопрос стоит просто или с барографом сидеть между какими-нибудь гостеприимными стволами, пока не придут зимою люди, или, бросив его, сделать попытку все же выйти к жилью.
На этот раз к ночи мы не находим уже ни стога, ни зимовья и наскоро сооружаем шалаш, зыбкое сооружение из шестов и ветвей. Такое, какое могут соорудить два человека, никакого представления не имеющие о строительстве шалашей и давно забывшие все наставления Фенимора Купера и Эрнест Сетон Томпсона. А этого наставника мальчуганов я не раз здесь вспоминал. Под дырявой крышей нашего шалаша я мечтаю о хорошем вигваме. А, разрезая ножом крагу на стертой до крови ноге, силюсь вcпомнить его советы о том, как следует делать мокассины из старых сапог. Так и не могу вопомнить.
Засыпаю у костра с зажатым в кулаке пистолетом. Проснувшись, не нахожу пистолета в руке, а, когда розыскиваю по соседству, в куче хвороста, решаю привязать его ремнем к кисти. Так и сплю. А Канищев вооружается… аккумуляторным фонарем. Это оружие он считает самым надежным:
— Пусть-ка любой медведь полезет! Как засвечу в морду, будет версту бежать, болея своей родовою болезнью.
Сегодня небеса нас жалеют. Дождя нет, и у костра, который мы по очереди поддерживаем почти до утра, мы отлично обсыхаем и отогреваемся. Это лучшая ночь, которую мы проводим в открытом шалаше, над самой рекой, темною лентой уходящей под нами в наше неведомое будущее. Может быть, к людям, а, может быть, наоборот, куда-нибудь в далекие дебри, где нам, действительно, суждено стать лесными жителями.
К утру 17 сентября наша ноша становится относительно легкой. Нет даже и той поклажи, с которой бы мы никогда не расстались добровольно: топора и бутылки. Но итти от этого не легче. Ноги двигаются как-то машинально, и препятствия кажутся еще более тяжкими. Канищев совсем насупился.
— Вот что я вам скажу: нет никакого смысла растрачивать силы. Если мы сегодня не встретим жилья или людей, дальше я не иду. Надо попробовать раздобыть настоящей пищи. Глухаря какого-нибудь убить, что ли. Поедим, отдохнем день-другой, а там будет видно, что делать.
Я думаю, что он не хуже меня понимал, что это только несбыточные мечты, навеянные пустым желудком. Никакого глухаря мы убить не могли, имея в запасе всего восемь патронов в пистолете. В таких условиях стрельба по летящей птице была бы пустою тратой зарядов. Надо было итти. И мы идем, — медленно, едва продвигаясь в отчаянной чаще. Идем уже почти без надежды увидеть людей и сегодня.
Скупо посветившее солнце снова закрывается вуалью мелкого дождика, и скоро мы снова до нитки промокаем. Но вот во второй половине дня мы один за другим встречаем несколько стогов. Эти стога свежее того, в котором мы ночевали третьего дня. Вероятно, люди были здесь этим летом. Вот на отмели лежит и полусопревшее, еще не убранное сено.
Это пахнет уже человеком. А его все нет, как нет.
— Ого-го-го… ого-го…
Но лес угрюмо молчит, возвращая нам только наше же эхо.
— Ну, знаете что, довольно! Погуляли, и будет. Я готов ко всему. Сдыхать, так сдыхать, а больше итти нету сил, — заявил Канищев.
— Нет, надо итти…
— Идите, если вам хочется, а, по-моему, гораздо лучше передохнуть. Вчера я вам говорил о двадцати пяти шансах из ста на наше спасение, а сегодня я не назову и пятнадцати.
С такими перспективами в голове спускаюсь к реке за водой и…
— Михаил Николаевич, дым на той стороне… Эге-ге… Эй, люди!..
Молчание. Но дым — не галлюцинация. Это столбик самого реального дыма. А дым сам не рождается. Там должны быть люди.
— Ого-го…
Мы не сразу даже можем оценить всю приятность вида мальчугана, выбегающего из-за прибрежных кустов на той стороне реки. С явным удивлением он смотрит на нас.
— Эй, мальчик. Что за река? — Желание знать, где мы находимся, берет верх над всем.
— А Лупья.
Ага, значит, ориентировка была верна.
— А ты кто, мальчик?
— Хресьяне мы…
— Ты здесь один?
— Не, не один.
— Батька есть?
— Есть.
— Позови батьку.
Мальчик думает, но вдруг поворачивается и уходит в лес.
Мы, в полном отчаянии, принимаемся снова звать.
На крики он снова выходит на берег и меланхолически спрашивает:
— Цаво?..
— Батьку-то позови.
Парень, точно нехотя, оборачивается к виднеющемуся из-за куста шалашу и кричит:
— Тять, а, тять, беглые клицут.
Выходит мужчина в серой домотканной одежде, с большим топором у пояса.
Переговоры наши длятся недолго. Через час готов плот, и мы уже сидим на том берегу у костра Павла Тимофеевича Серавина, крестьянина деревни Ржаницинской. Он пришел сюда накануне косить. Пришел косить? Значит, деревня рядом? — Ничего подобного, до деревни отсюда 12 верст напрямик, а, если рекой итти, берегом, так на два дня пути хватит. А сено здесь косят с тем, чтобы зимой, когда замерзнут болота, вывезти его на санях. Теперь же «приступу» к нему нет никакого.