Год назад в Москве продавали хлеб из американской муки. Он был белый-белый и безвкусный. Его хватали только в первые дни. Наш хлеб лучше. Наш — с запахом!

В булочной всегда тихо. Все смотрят на руки продавщицы. Хлеб она взвешивает, как аптекарь лекарство. Все говорят, что в нашей булочной продавщица честная. Нам повезло.

Всем хочется, чтобы был довесок — маленький-маленький. Его можно положить в рот сразу, в булочной. Все выходят и жуют.

Как хочется хлеба — хоть кусочек. Набегает слюна. Вспоминаю: дома только пшено и хлопковое масло. На обед сварю суп, заправлю его этим маслом. А вечером, перед уходом на работу, буду пить чай с сахарином — сахара, знаю, уже нет: мать мне сегодня остатки на хлеб высыпала.

— П-прибежал? — сказал Шубин, когда я ворвался к нему. — 3-знал, что прибежишь. П-поздравляю тебя, Саблин! С-сбылась твоя мечта.

— Спасибо! — воскликнул я.

— Н-не просто спасибо, а спасибо, т-товарищ капитан, — поправил меня Шубин. — Ты, С-саблин, военным человеком становишься, п-привыкай к армейской т-терминологии.

Я неумело щелкнул каблуками:

— Спасибо, товарищ капитан!

— С-совсем другое дело, — одобрил Шубин. — Мы т-тебя в з-запасной радиополк отправляем. Р-радистом будешь.

— Радистом?! — Я почувствовал — вытягивается лицо.

— Р-радистом, — подтвердил Шубин. И добавил: — С-специальность— на б-большой! В м-мирной жизни тоже пригодится.

Я хотел в артиллерию или в танковые войска: о флоте после медкомиссии я даже не мечтал. Лишь изредка перед глазами возникал боевой корабль, и я с биноклем на палубе. Сказал Шубину, не скрывая огорчения, что собирался стать артиллеристом или танкистом.

— В артиллерию в-вакансий не было, — возразил капитан. — А в т-танкисты тебе нельзя: длинный больно, — Шубин улыбнулся, — голова т-торчать из люка будет. — Глядя на меня, добавил: — А в-вообще-то в армии рассуждать не п-положено. Г-где прикажут — там и б-будешь служить. Ясно?

— Ясно, — пробормотал я.

Я работал учеником строгальщика на 2-м ГПЗ. Своим товарищам по цеху о повестке не сказал. Почему-то решил: начальник нашего цеха Иван Сидорович Сухов, узнав о повестке, наложит на меня броню, и тогда… Нет, этого я допустить не мог!

Из всех людей, с которыми я общался в то время, Сухов вызывал во мне самую большую неприязнь. Эта неприязнь возникла сразу, как только я очутился с направлением в руке в его кабинете — тесном закутке, отгороженном от цеха фанерными щитами, почерневшими от мазута.

Хилый старичок с нависшими бровями, сидевший за огромным столом, показался мне злым. Прочитав направление, в котором говорилось, что я — строгальщик третьего разряда, Сухов провел рукой по небритой щеке и сказал:

— Пойдешь покуда учеником на ремонтно-восстановительный участок.

— Зачем учеником? — возмутился я. — Здесь же написано — строгальщик третьего разряда.

— Написать все можно, — возразил Сухов. — Ты документ покажи.

Документа, подтверждавшего «третий разряд», у меня не было: свой трудовой путь я начал далеко от Москвы, в Тюмени, когда находился в эвакуации.

— Вот так-то! — сказал Сухов, подняв указательный палец и обнажив розовые десны. — Поработай спервоначала учеником. А разряд мы тебе присвоим, если, конечно, заслужишь этого.

В первый же день я запорол чугунную заготовку. Узнав об этом, Сухов подошел к станку и произнес ехидно:

— Третий разряд, говоришь? Оно и видно!

С той поры он часто останавливался неподалеку от моего станка, подолгу смотрел, как я работаю. Я ощущал на себе его взгляд, нервничал, ошибался. Сухов подходил, брал в руки испорченную деталь, разглядывал ее, что-то бормоча себе под нос.

Во время обеденного перерыва я жаловался на начальника цеха, говорил рабочим, что он — вредный.

— Зря на него взъелся, — возражали ребята. — Иван Сидорович — мужик ничего. На нашем заводе еще до революции вкалывал.

Я слушал ребят вполслуха.

2

Во дворе военкомата на Большой Якиманке семь призывников, одетых в старые телогрейки, поношенные брюки и башмаки с заплатами, ожидали отправки.

— В армию? — спросил я.

— Туда, — отозвался поджарый парнишка с пробивающимися усиками и стрельнул нахальным глазом в Зою Петрину, которая провожала меня.

Зоя жила в нашем доме, на первом этаже. Она была моей ровесницей, самой вежливой, самой воспитанной девушкой не только в нашем доме — во всем дворе. Мне нравился ее ровный, спокойный характер, доброта, доверчивость, внутренняя чистоплотность — Зоя брезгливо вздрагивала, когда раздавалось грубое слово, болезненно морщилась, когда при ней употребляли двусмысленные выражения или говорили сальности; мне нравились ее светлые, гладко зачесанные волосы, ее губы с чуть опущенными уголками, ее глаза с то возникающей, то исчезающей в них мечтательностью; я любил Зою, как может любить полумальчик-полуюноша, зачитывавшийся романами Тургенева, видевший в Лизе Калитиной идеал.

В детстве меня и Зою дразнили женихом и невестой. Я краснел, доказывал, что Зоя для меня ноль без палочки, хотя думал по-другому.

Зоя вела себя иначе. Она гордо вскидывала головку и спрашивала:

— А дальше что?

Мальчишки и девчонки шмыгали носами, мямлили что-то и оставляли нас в покое.

Так было до войны. А сейчас Зоя стояла рядом молчаливая, притихшая. И если бы кто-нибудь назвал нас женихом и невестой, то, наверное, не ошибся бы.

Мать тоже хотела проводить меня, но вчера вечером ее срочно вызвали в больницу — она работала врачом. С тех пор как началась война и много медработников ушло на фронт, мать вызывали в больницу часто. Вчера за ней прибежала говорливая санитарка в телогрейке, накинутой на белый халат. Мать вздохнула и стала молча одеваться. Я смотрел на седину в ее волосах, на тонкие, вздрагивающие пальцы со следами йода. Я понимал: еще немного, и мать заплачет, и сказал ей, стараясь говорить бодро:

— Не беспокойся за меня. Ничего плохого со мной не случится. Я давно стремился в армию, но — не брали.

— Знаю, — тихо произнесла мать.

Санитарка навострила уши, скользнула взглядом по вещмешку — он лежал, наполовину собранный, на диване:

— Никак сынка забирают?

— Да, — сухо ответила мать.

— Боже мой, — запричитала санитарка, — такого-то молоденького! И когда только это кончится!

Я не сказал матери всего, что решил сказать ей при расставании, — постеснялся санитарки. Проводил ее до больницы, пообещал часто писать, шепнул ей на ухо: «Мамочка!», поцеловал в щеку и вернулся домой.

Капитан Шубин вышел во двор в наброшенной на плечи шинели, поздоровался со мной за руку. «Видела?» — спросил я Зою взглядом и посмотрел на ребят.

Зоя улыбнулась, ребята стали шептаться.

— Ж-жми, Саблин, на с-сборный пункт, на Соколиную гору, — сказал Шубин. — Остальные п-позже подъедут. Ни пуха тебе ни пера!

— К черту, к черту, — быстро проговорила Зоя.

Капитан перевел на нее взгляд, и его глаза потеплели.

Я понял, что Зоя понравилась Шубину…

— Мировой мужик? — спросил я, когда мы направились к трамвайной остановке на Октябрьскую площадь, которую в нашем доме все называли по старинке — Калужской. — Он для меня что хочешь сделает.

— Не хвастай, — сказала Зоя.

Я хотел возразить, но передумал: в наших спорах Зоя всегда одерживала верх. «Если меня убьют, — вдруг решил я, — то Зоя пожалеет, что возражала мне».

Мысль о том, что меня могут убить, вызвала жалость к самому себе. Я подумал, что, может быть, последний раз вижу Москву — город, в котором родилась вся моя родня, даже прабабушки и прадедушки. Окинув взглядом двухэтажные домики, опоясывавшие Октябрьскую площадь, в которую вливались, словно реки в озера, улицы — Донская, Большая Калужская, Крымский вал, Большая Якиманка, Житная, Коровий вал и Шаболовка, родная Шаболовка, замощенная булыжниками, с громыхающими трамваями, с домом конусообразной формы, выходящим фасадом на площадь, — я начал вспоминать.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: