— Нина, — сказала старшая, светловолосая девочка с едва наметившейся грудью.

— Аня, — шмыгнула носом та, что открыла мне дверь.

— Маруся, — протянула худенькую, золотушную руку младшая и вздохнула не по-детски.

— Вот и познакомились, — сказал Николай Васильевич.

Я поставил на стол бутылку.

— Доброе дело! — оживился инвалид и стал расстегивать ремни, прикрепляющие его к тележке. — Помянем нашего сынка честь по чести, как по русскому обычаю положено.

— Может, не надо, Коль? — полувопросительно произнесла Мария Васильевна. — Тебе же вредно.

— Ничего, мать, немножко можно! — Отделившись от тележки, Николай Васильевич ловко взобрался на стул. — Сообрази-ка нам закусить.

Мария Васильевна замялась, посмотрела на мужа. Тот понял ее взгляд, повернулся ко мне:

— Извиняй, солдат, если закуска будет не та. Сам видишь, небогато живем: вон их, ртов-то сколько! Каждой обувку, каждой платьице надо да разные ленточки-бантики. Раньше я домой тыщу чистыми приносил, а теперь — пенсия. Правда, райсобес подбрасывает кое-что: то орде-рок на отрез, то пособие, но все равно — маловато. Старшая вон школу бросать хочет, на работу устраивается. Может, оно и правильно — все ж копейка в дом. А младшеньких мы вытянем. Верно, мать?

— Верно, верно, — закивала Мария Васильевна. И добавила виновато: — Вот только не придумаю, что на стол подавать. Лук у меня есть и хлебца немножко.

— А соль? — воскликнул Николай Васильевич. — Лук с солью — закусь наипервейшая. Тащи, мать, то, что есть. Не в обиде будешь, солдат?

— Не беспокойтесь понапрасну, — сказал я, пожалев, что не захватил часть пайка, выданного мне в госпитале.

Мария Васильевна позвала старшую дочь и вышла с ней.

— Вот так и живем, солдат, — вздохнул Николай Васильевич. Дотронувшись пальцем до бутылки, добавил: — Он ее и в рот не брал. Когда на фронт уходил, ему шестнадцать было. Помню, раздобыл четвертку, ему налил. А он: «Спасибо, батя, не хочу!» Сказал, что до самой смерти пить ее не будет. Жене понравилось это. Да и мне, признаться, по нутру пришлось. Я до войны не очень-то баловался этим. А сейчас тянет. С горя, видать: сам калека и сына единственного потерял. Ведь я почему с госпиталя не возвращался? Обуза, думал, лишний рот. Почти год не писал, а потом не выдержал. От сына письмо получил. — Николай Васильевич поскреб щеку, усмехнулся. — Расчехвостил меня Колька — не приведи бог. Вскорости после этого он и погиб. Вернулся домой — аккурат через месяц похоронка. Орденом его посмертно наградили. В военкомате сказали, что он сам напросился с разведчиками в тыл к немцам. Собрали они сведения и тут осечка — засекли. До последнего патрона отбивались. А разведданные Колька по рации передал.

— Он хорошим радистом был, — вспомнил я. — Сто тридцать знаков в минуту принимал. И передавал столько же.

— Я не мастак в этом деле, — признался Николай Васильевич.

— Сто тридцать знаков в минуту — это очень много, — объяснил я.

Инвалид помолчал.

— Заика вручил орден, офицер.

— Шубин?

— Может, и Шубин — жена получала орден.

«Шубин, — решил я. — Ведь мы с Колькой из одного военкомата».

Мария Васильевна внесла очищенные луковицы, крупную соль в деревянной солонке, несколько ломтиков хлеба.

— Как фамилия офицера, который вам Колин орден вручал? — спросил я.

— Он не назвал себя, — ответила Мария Васильевна.

— А какой он из себя?

Хозяйка смущенно улыбнулась.

— Мне в тот день не до него было. Вроде бы среднего роста, с протезом — это я точно помню.

— Шубин! — уверенно сказал я. — Мы с ним большие друзья. Завтра обязательно навещу его.

— Не застанете, — возразила Мария Васильевна. — Говорил он, когда орден вручал, что последнюю неделю служит. На отдых его отправили — здоровье лечить.

— Да-а… — Николай Васильевич вздохнул. — Давай, солдат, помянем Колю, дружка твоего и сына нашего.

Мы выпили. Мария Васильевна пить не стала — только пригубила рюмку.

Инвалид хмелел. Его глаза затуманились, лицо покраснело. Он стал ругать какого-то Лапушкова.

— Из-за него, паразита, я ног лишился!

— Полно, отец, — сказала Мария Васильевна. — Может, не виноват он.

— Виноват! — Николай Васильевич трахнул кулаком по столу. — Я ему, обормоту, говорю: откатим орудие в кусточки — маскировка все ж, а он уперся, как баран. Тут нас и накрыло.

— Живой он остался? — спросил я.

— Кто?

— Лапушков этот.

— Навряд ли. — Николай Васильевич уронил голову на стол.

«Пора!» — подумал я. Попрощался с девочками — с каждой за руку. Оставил Марии Васильевне домашний адрес — на всякий случай.

— Заходите, — пригласила она.

— Обязательно! — Мне хотелось помочь этим людям, хотелось сделать для них все, что было в моих силах.

Петровы жили неподалеку от Зины. Я увидел ее дом и решил зайти к ней: эта девушка по-прежнему волновала меня.

32

У Зины гуляли. Посреди стола, на самом почетном месте, стояло блюдо с селедочной головой. Кружочки крупно нарезанного лука плавали в уксусе, в котором виднелись золотистые вкрапинки растительного масла. Кроме селедочной головы, картофеля, сваренного в мундире, наполовину опорожненной банки свиной тушенки, другой закуски на столе не было. Чуть в стороне от стола, на тумбочке, возвышались тарелки с объедками. Пузатые фляжки, бутылки с этикетками и без них распространяли винный запах. В комнате было накурено. Свет от оранжевого абажура с трудом пробивал мутный воздух. За столом сидели Зина с подругой и Фомин — возмужавший, располневший. В его глазах светилась бесшабашная удаль, которая появляется тогда, когда море кажется по колено, когда слова сами собой слетают с языка, когда все хорошо и хочется, чтобы было еще лучше.

— А-а… — сказал Фомин, приподнимаясь мне навстречу. — Легок на помине! Мы тебя только что вспоминали. Она вспоминала, — уточнил Фомин, посмотрев на Зину. — Демобилизовался или в отпуск?

— Демобилизовался.

— А я вот гуляю, — сообщил Фомин. — На десять суток отпуск дали. А потом по новой трубить. Но — не хочется. Справку бы достать про болезнь, чтоб по чистой, значит.

Зина курила, поднося резким движением папироску к ярко накрашенному рту. Она была рада мне — я чувствовал это.

— А Ярчук где? — спросил я.

— Живой, — ответил Фомин. — Да мы с ним не встречаемся.

— А Петров погиб, — сказал я. — Помнишь его?

— Петров? — переспросил Фомин. — Какой он из себя?

— Маленький такой. С большими глазами.

— А-а… — Фомин помрачнел. — Это тот самый, с которым вы тогда, — он выделил слово «тогда», — на меня наскочили?

— Он самый.

— Помню его. — Фомин кивнул. — А Ярчука мне жаль: в последнее время он скурвился. Письма присылал мне идейные, прошлого совестился, намекал: кончать-де надо с веселой жизнью. Я и на фронте не терялся. Приволок оттуда добра разного вагон и маленькую тележку. Зинка подтвердит, если не веришь. Часы ей привез золотые. Покажь, Зинка, какие я тебе часики отвалил.

— Не мели языком! — Встретившись с моим взглядом, Зина убрала руку под стол.

— Боишься — отберу? — Фомин захохотал. — Не бойся, не отберу. У меня таких пятнадцать штук. И еще кое-что есть. Машинных иголок — не счесть привез. Справлялся на рынке: штука — червонец. На год обеспечен!

— А дальше что? — спросил я.

— Там видно будет, — ответил Фомин. — Умный человек всегда найдет, как прожить.

— Кстати, ты в каких частях воевал?

— Секрет. — Фомин ухмыльнулся.

— Секрет?

— Секрет. — Он продолжал ухмыляться.

— Скажи-ка, чем пахнет немецкий тол? — Я спросил первое, что пришло в голову.

Фомин растерялся. Потом процедил, виляя глазами:

— Ты что, экзамен мне устраиваешь?

— Хотя бы. — Я старался поймать его взгляд.

— Не принюхивался! — отрезал Фомин.

Зина и ее подруга не сводили с него глаз.

— Тоже мне вояка, — скривил губы Фомин. — Побыл на фронте без году неделя и воображает.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: