Здесь в прокурорских бумагах все записано, напрасно Мациевич отговорками отделывается, он даже не знает, что, когда пошли доносы от пьянчуги иеродиакона Лебедева в губернскую канцелярию, начались допросы, то Антоний отрекся от него, мало того, рассказал на следствии, как Арсений Святой Синод упрекал.
- Может, и о Синоде не говорили, не ругали?
- Нет, - крутнул головой Арсений - ему так болела спина, потому что чуть ли не с возом дров за день управился. - Не укорял я Синод, только говорил, что, будучи архиереем, писал в Синод так, чтобы на Страшный суд стать спокойно. А писанное мной Синод растолковал ошибочно, поэтому буду я с ним на Страшном суде судиться.
Ему тяжело было стоять, боль потихоньку становилась сильнее, сейчас он чувствовал себя так, как будто спиной лег на голый под шибко натопленной печи.
Наконец Арсений вынул из кармана медный пятак и положил его сверху прокурорских бумаг.
- Милостыню? Мне?! - лицо Нарышкина побелело, и он что есть силы хрястнул по столу рукой, даже хлопок пошел под звонким сводом старинной монастырской кельи. - Я прокурор, а не попрошайка!
Арсений лишь грустно покивал головой. В видении, которое наплывало на него, представлялся ему Нарышкин, перед которым льстиво кланяется люд, потому что стал он большим начальником, управителем государственных заводов, виделось, как самого Нарышкина уже допрашивают, потому что растратил казенные большие деньги, и как его заключают в крепость, присудив пять копеек в день на содержание - не будет больше иметь и до смерти.
- Берите, - тихо отвечает митрополит - Вот увидите, еще понадобится.
Раздраженный Нарышкин теперь копал на Арсения еще упорнее, не минуя допросами ни монахов, ни светских монастырских слуг, запирал в кельях на несколько дней без воды и еды "подумать и вспомнить". И таки накопал столько, что императрица немедленно передала дело генерал-прокурору Вяземскому.
-Узнайте, нет ли в Выборге, Нарве или Ревели особенно надежного каземата для этого лгуна, - велела императрица и просто таки порадовалась набежавшему словцу. - Так и назвать его - Враль, и ни одна душа на белом свете не должна знать другое его имя. Никто не будет иметь права знать...
12
Осенью 1770 года над Москвой кружили вороны, от их зловещего крика под высокими свинцовыми тучами стыла кровь и без того напуганных москвичей.
Пока в Петербурге звенели оркестры громких балов по поводу большей или меньшей победы в турецкой войне, невидимый враг, для которого не существует преград, проник чуть ли не в каждый московский дом - чума вошла в город внезапно и такой же невидимою косой клала люд, как созревшую траву в косовицу.
Врачи и ученые посылали спешные депеши в Петербург, писали, что срочно сделать нужно, чтобы эпидемию хотя бы остановить, и те депеши оседали в канцеляриях, кочевали из одного ящика в другой; кто-то из ворожей посоветовал только жечь костер, чтобы едким дымом отгонять беду - и те черные дымы шаткими столбами вздымались над Москвой загадочным призрачным лесом.
Болезнь началась в Генеральном сухопутном госпитале среди возвратившихся из турецкой кампании, тогда перекинулась на Суконный двор. Власти не удалось отправить в карантин рабочих из Суконного двора, перепуганный люд разбежался, разнося городом чуму.
Мальчишка из семьи Страховых каждое утро носил записку с числом умерших, поэтому, едва увидев малиновый пиджачок с голубым воротничком малолетнего курьера, открывал люд окна и с тревогой окликал:
- Сколько, дитя?
- Шестьсот!
- Сколько, сколько?
- Шестьсот! - опять кричал мальчишка, и жители утешительно крестились:
- Слава Богу, слава Богу...
Благодарное знамение возлагал люд на себя потому, что вчера тот же мальчишка в малиновом пиджачке отвечал: "Восемьсот!"
Трупы человеческие, которые обсели черные и зеленоватые толстые мухи, не успевали даже убирать, поэтому вороны совсем свыклись и перестали бояться людей. Обер-полицмейстер приказал выпустить преступников-колодников из тюрем и создать из них команды захоронений - те колодники по совместительству с новой работой еще и грабили и без того прибитый бедой люд. Мортусы из тех похоронных бригад, в масках и просмоленных балахонах, крюками, словно колоды, таскали человеческие тела, бросали их на подводы и вывозили за город или бросали здесь же в ямы, врывались в дома и тянули живых в карантин - москвичи скрывали страдающих тех больных, чтобы даже здоровым в тот карантин не попасть, потому что выход оттуда, в основном, был лишь в могилу. Генерал-губернатор граф Салтыков убежал из Москвы в село Марфино, как из пожара, за ним убегали офицеры, дворяне, чиновники. Через одиннадцать месяцев после начала эпидемии императрица Екатерина отправила в Москву главнокомандующим с самыми широкими полномочиями князя Григория Орлова, генерал-аншефа и своего фаворита.
У страха глаза велики. И такую же быстроту имели слухи, которые ширились при человеческом горе.
- Нас спасёт икона Боголюбской Богоматери! - разнесся слух в разгар беды. - Та икона, что у Варварских ворот.
Вал люда покатился туда, толкаясь, ругаясь, затаив надежду на последнее спасение. Люди прикладывались к иконе, давали щедрые пожертвования, ревностно читали молитвы на молебнах, которые служили безликие священники, объявившиеся мгновенно и не имевшие на то права без благословления архиерейского.
Новая беда вспыхнула и разгорелась, как огонь в жатвенный день. Кто-то распорядился ту икону, чтобы не переносилась чума, забрать в церковь Иоанна и Кира, а священников доставить к духовному начальству. Возмущенный люд священников отбивал силой, а сундук с пожертвованиями попробовали забрать солдаты.
У Спасских ворот тревожно ударили колокола и поплыли над запуганными московскими улицами.
- Богородицу грабят! - возглас этот поднял на ноги тысячи людей, кто хватал дубовый кол, кто просто камень, который попал на глаза.
Повстанцы в поисках виновных ворвались в Чудов монастырь, разгромили винные погреба купца Птицына, ринулись расправляться с ненавистным генералом Еропкиным.
Огромная толпа стекалась к Кремлю, намерения мятежников не вызывали сомнения.
- Подкатить пушки к Спасским, Боровицким и Никольским воротам! - раздалась команда.
Белый флаг, с которым шли офицеры к повстанцам, был истоптан и порван, а парламентеры сами едва спаслись.
- Картечью огонь! - прозвучал приказ.
Заревели чуть ли не в один голос пушки, ядра со зловещим свистом, описав дугу, попали посреди люда: вскрики, стон, исполосованные тела да еще новая команда "Целься!" таки остановили мятежников.
А на следующий день кавалерия, взблескивая саблями на сентябрьском солнце, пошла в атаку.
Бунт придушили. Писарь, нервно брызгая чернилами от пережитого, выводил на бумаге в Петербург срочное донесение: "78 человек убитых, 279-арестованных, 72- битых кнутами и отправленных на каторгу, 91-битых кнутами и отправленных на казенную работу, 4 - повешенных".
А в литейной мастерской в Петербурге, между тем, суетились мастера, и разливался металл для срочного заказа. Императрица повелела за усмирение бунта вылить в честь генерал-аншефа Орлова памятную медаль "За избавление Москвы от язвы". Князя Григория приветствовали при дворе с музыкой, с церемониями, как истинного героя.
Москве же было не до оркестров - скрипели телеги, вывозились труппы убитых и просто умерших от чумы, обустраивались новые кладбища - Ваганьковское, Дорогомиловское, Даниловское, Миусское, Преображенское, Введенское... Двести тысяч легло москвичей, почти столько же, сколько жило в начале того века в городе, легло от чумы, завезенной из победной, так шумно отмеченной приемами, балами и высокими наградами, войны с Турцией.