Именно поэтому не столько помогающими, сколько мешающими преодолеть тоталитарную угрозу зачастую оказываются рассуждения о «тоталитаризме вообще», игнорирующие то глубинно специфическое, что содержалось, скажем, в советском коммунизме, итальянском фашизме или германском нацизме. В 1963 г. немецкий историк Эрих Нольте писал, что концепция тоталитаризма является «приложением к холодной войне»: «Решить проблему, — писал он, — можно лишь в том случае, если понятия “фашизм”, “большевизм” будут изучены по существу, а не будут заранее подгоняться под формальное понятие “тоталитаризм”»{2}. Другой известный немецкий ученый, Мартин Бросцат, указывал, что «с понятием тоталитаризма связаны чрезмерная обобщенность, окостенение, статичность образа политического режима, противоречащие его реальной истории, его неоднозначности, его изменениям, подлинной роли отдельных социальных групп»{3}.
Эти уточнения особенно важны в нынешней российской ситуации, когда слишком обобщенные суждения о тоталитаризме вызывают справедливое раздражение их явной идеологизированностью. Эпоха тоталитарных систем, как и прочие эпохи человеческой истории, требуют не универсальной доктрины для их преодоления, а — как и всякие иные неповторимые периоды в человеческой истории — проникновения в их действительность, скрупулезных наблюдений, сочувствия, проницательности. Как указывал Исайя Берлин, «гибкость, богатство, способность оперировать различными категориями проблем или подстраиваться под сложные и разнообразные условия можно достичь только утратив логическую простоту, единство, стройность, экономичность, широту охвата и прежде всего получать неизвестное от известного»{4}.
В то же время, несмотря на необходимость «индивидуального подхода» к различным тоталитарным системам, невозможно обойтись и без их сравнительного анализа. Эмиль Дюркгейм совершенно справедливо указывал, что «история может считаться наукой только в той степени, в какой она объясняет мир, а объяснит его можно только благодаря сравнению». В этом случае мы обнаружим, что очень многие черты советской и нацистской систем похожи: архаическая готовность больших масс к авторитаризму, способы легитимации обоих режимов, игнорирование проблемы дискриминации и преследования многих сотен тысяч людей. Сходны и посттоталитарные черты обоих обществ: подобно тому как немцы еще в начала 50-х гг. вспоминали об эпохе 1933–1939 гг. (то есть до войны) как наиболее стабильной, спокойной и умиротворенной в социальном отношении{5}, так и многие россияне после 1991 г. вспоминали о советской эпохе и собственном социальном положении в те времена с сожалением об «утерянном рае».
Немцы не сразу избавились от «обаяния» социального строя Третьего Рейха и долгое время даже его политическую историю видели сквозь «розовые социальные очки». Социальное и политическое измерения нацизма столь радикально отличались друг от друга, что их двуединство порой казалось немыслимым. Могло даже создаться впечатление, что речь идет о совершенно разных периодах истории, в одном из которых («политическом») все было жалко и мерзко, а в другом («социальном»), напротив, царило благолепие. К тому же, в отличие от большевизма, бонапартизма, итальянского фашизма, нацистская диктатура утвердилась на очень широкой демократической базе. Примечательно, что многие известные современники нацизма испытывали к нему симпатии: молодой У. Черчилль, Д. Ллойд-Джордж, М. Ганди, И. Ф. Стравинский, К. Гамсун, Э. Паунд, причем у них были свои резоны и мотивы, достойные специального анализа.
До сих пор поиски истинных корней нацизма и причин его удивительной устойчивости и эффективности воздействия на большую и высокоразвитую в культурном и социальном отношении нацию велись в сфере политической истории, идеологии, истории международных отношений, иррационализме и т. д. Эти традиционные подходы более не актуальны — они сделали свое дело, дойдя до пределов собственных возможностей и, в лучшем случае, лишь отчасти сделали вразумительным феномен Гитлера и нацистского движения. Существует дистанция огромного размера между современной историографической картиной, характеризующейся концептуальным осуждением преступлений нацизма, с одной стороны, — и восприятием людей, живших в нацистские времена, с другой. Проведенные в 2001 г. опросы среди репрезентативной группы немцев показали, что в памяти тех, кто жил в нацистские времена, главное место занимают сюжеты, связанные с преодолением безработицы и ликвидацией Версальской системы, — а не насилие в обществе, казавшееся часто необходимым, или преследования евреев. Опросы показали также, что 48% рядовых современников нацизма в Германии не сомневались в том, что переселение евреев на Восток является необходимой мерой, а 84% респондентов отмечали, что ничего не знали о лагерях уничтожения и газовых камерах{6}.
Каким образом абсолютно неприемлемые ныне ценности и установки были «нейтрализованы» пропагандой, оказались невидимыми для общества, как получилось, что цивилизованная и культурная страна окунулась в пучину варварства?
Немецкое развитие в 30-е гг. бросило вызов и марксистской, и либеральной теориям исторического развития и дискредитировало их. В соответствии с либеральной просветительской теорией в Германии должна была осуществиться в первую очередь полномасштабная демократизация, ибо именно эта страна обладала самой высокой в мире степенью грамотности в мире. Согласно марксисткой теории, Германия, как высокоразвитая капиталистическая страна, имеющая самый сознательный и многочисленный рабочий класс, должна была в своем революционном развитии указать путь другим странам. То, что произошло на самом деле в Германии, опрокинуло все расчеты и предположения.
Ответ на вопрос «Почему?», можно получить, лишь избавившись от догматических подходов и суждений и обратившись прямо к тому, что именно привлекло в национал-социализме молодежь, крестьян, женщин, военных, студентов, пенсионеров, ученых, служащих, торговцев, ремесленников, представителей вольных профессий, других людей, что побудило их оказывать всякого рода постоянную поддержку «чудовищному», как нам сейчас представляется, режиму.
Политическая или социальная действительность в редчайших случаях могут быть поняты путем анализа творчества и высказываний немногих титанов духа или, в нашем случае, злых гениев духа. При ее рассмотрении, особенно в наше время, нужно учитывать феномены коллективного сознания, подчас прибегая к квантитативным измерениям. Возможно, вслед за немецким исследователем нацистского расизма Гансом Змарзликом следует стремиться расширить историю идей до «социальной истории идей»{7}, то есть попытаться понять, что творилось в головах не идейных вождей, а «рядовых граждан»?
Экскурсы в историю происхождения идей вообще имеют малую ценность, если их не поставить в надлежащий социальный контекст. У каждого человека есть непрерывная линия предков, уходящая в глубокую древность, но лишь немногие знатные люди могут обозреть в значительной исторической перспективе свое происхождение. Так и некоторые социальные идеи, явления (как нацизм) имеют свои истоки, но отыскать их с полной степенью достоверности трудно. При этом восстанавливать события прошлого следует не в современных понятиях и категориях, а в понятиях и категориях того времени, о котором идет речь. Кроме того, надо признать, что восстановить следует и психологический фактор, который сам влиял на события.
Любому историку, по всей видимости, неловко признаться, что совершенно «непроницаемой» для проникновения в историческую действительность нацистского режима стала многократно осужденная и проклятая расистская политика гитлеровцев, которая совершенно бесспорно имела объективные предпосылки, как в тогдашнем уровне развития науки, так и в адекватном ему общественном сознании. Тот и другой фактор в совокупности породили стремление улучшить или даже преобразить социальную действительность путем расовой гигиены и евгеники.