Собрание эссе Олдингтона «Artifex»{22} знакомит нас с новой стороной его таланта. Пока что мы рассматривали его как художника, но эта книга — образец собственно интеллектуального блеска. Конечно, можно быть большим художником и ни в коей мере не быть интеллектуалом. Таких писателей чрезвычайно много, однако Олдингтон не принадлежит к ним. Он очень умен (если можно так сказать, не боясь показаться самонадеянным) и очень образован. В этих очерках с удовольствием наблюдаешь игру развитого, изощренного, живого ума.
В очерке, который дал название всему сборнику — «Artifex», — содержатся интересные соображения по поводу кроманьонских рисунков в пещере Альтамира{23}. Поскольку эти рисунки прямо представляют жизнь, в них как бы на деле осуществлен олдингтоновский лозунг «жить здесь и теперь», то есть непосредственный, чувственный контакт с внешним миром; именно поэтому Олдингтон выбрал альтамирского бизона в качестве рисунка-концовки. Это — емкий символ его собственного артистического кредо.
Как я уже сказал, Олдингтон очень образованный человек, и, если б он захотел, он мог бы стать видным археологом. Он прирожденный исследователь (что может некоторым людям показаться даже странным, учитывая другие его свойства). По сути дела, он написал множество собственно научных работ, которые мне остается лишь кратко перечислить. Переводы из Аниты{24}, Мелеагра{25}, затем «Анакреонтика»{26}, или же песни в стиле Анакреонта, переводы латинских поэтов эпохи Ренессанса, позднее собранные под названием «Медальоны»{27}. Как и все его переводы — это работа художника-исследователя, которая отличается особой красотой.
«Литературные исследования и рецензии»{28} содержат эссе о Марселе Прусте — один из первых английских очерков о французском писателе. Олдингтон многое разъясняет в Прусте и полон энтузиазма. Между прочим, этот очерк выявляет одно из очень ценных свойств Олдингтона: он страстно предан искусству и постоянно стремится отыскивать и поддерживать новые таланты. В одном из очерков из сборника «Artifex» он пишет: «Я хотел бы жить в эпоху великих художников, даже если бы мне не позволено было быть и самым ничтожным среди них. Я хотел бы жить в эпоху расцвета творчества, когда высшие достижения творческого духа столь же глубоко волновали бы общество, как в наше время волнуют торговля, войны и изобретения». И это совершенно искренне. В человеческих отношениях он может оставаться гордым, но ради творчества он готов поступиться даже своей гордостью. Как только он видит перед собой настоящий талант, он становится исключительно щедр.
Перечислю еще ряд его серьезных сочинений: «Вольтер»{29} — классическая английская биография французского просветителя; «Исследования и очерки о французской литературе»{30}; «Четыре французские комедии XVIII века»{31} (обратите внимание на предисловие Олдингтона); «Книга о персонажах», содержащая описания множества типичных литературных персонажей; «Опасные связи» Лакло{32} и «Путешествия» Сирано де Бержерака{33}; «Декамерон» Боккаччо{34}; перевод «Алкесты» Еврипида{35} и «Пятьдесят романских лирических стихотворений»{36}. Этот последний сборник переводов — едва ли не самая прелестная вещь Олдингтона. Латинская культура всегда глубоко волновала его, в особенности культура средневекового Прованса{37}, и этот перевод одновременно и дань глубокого уважения, и выражение любви.
Многим читателям, и в их числе мне, примерно сорок пять из этих стихов показались совершенно новыми. Далее идут переводы «Писем к амазонке» и «Избранных произведений» Реми де Гурмона{38}. В предисловиях к обеим этим книгам содержится много ценных мыслей.
Во всех этих книгах он выступает перед нами в качестве переводчика чужих стихов. Однако пора обратиться и к его собственным стихам. Из всего творчества Олдингтона именно стихи представляются мне наиболее совершенным созданием. Перед войной он заявил о себе как имажист{39} (ниже мы приведем его собственные высказывания о той поре); его репутация заметно возросла в период между 1919 и 1929 годами, когда он был занят прежде всего исследовательской работой и критикой. 1929 год отмечен неожиданным гигантским успехом его первого романа. Теперь, как мне представляется, Олдингтону приходится в какой-то мере расплачиваться за свою разносторонность, поскольку успех одной вещи заставляет читателей недооценивать другую. А между тем его поэтический багаж постоянно преумножается: «Сон в Люксембургском саду», «Измученное сердце», «Поиски жизни» и, наконец, в 1937 году — «Кристальный мир». Эта последняя поэма окончательно убедила многих читателей в том, что они долгое время лишь смутно подозревали: а именно что стихи Олдингтона принадлежат к лучшим образцам английской любовной лирики. Большинство из нас предпочитает не связывать себя критическими суждениями о современниках; но, высказываясь подобным образом об Олдингтоне, я знаю, что поистине не рискую ничем.
К сожалению, на анализ его поэзии у меня, осталось не так уж много места. Поэтому самое лучшее будет процитировать его собственное предисловие к однотомнику его избранных произведений, который включил произведения, написанные до 1923 года: «Образы», «Образы войны», «Образы желания» и «Ссылку».
«Самые ранние из этих стихов написаны, когда мне было восемнадцать лет, но я предпочитаю датировать стихотворения по первой книжной публикации и таким образом не выступать с глупыми претензиями на какое бы то ни было первенство. Читателю, может быть, будет интересно узнать, что в возрасте между пятнадцатью и восемнадцатью годами я написал множество стихов, по объему они вдвое превышают эту книгу. Старшие посоветовали мне уничтожить их — старшие всегда готовы дать подобный совет, — что я и сделал с некоторой неохотой. Никто теперь не станет сожалеть об этом сожжении, и я упоминаю о нем лишь потому, что в этих словесных излияниях — четыре года напряженной подготовки к писательству. Несомненно, в то время главным для меня было желание имитировать поэзию, которой я зачитывался с таким пылким восторгом, но по крайней мере за эти годы я научился дисциплине в обращении с метрической формой. Я пробовал руку во всем: от белого стиха{40} и рифмованных куплетов до спенсеровых строф{41} — и с обманчивой легкостью писал баллады, сирвенты{42} и вилланели{43}. Постепенно мне стало противно копировать, и под влиянием ритмов древнегреческого хора{44} и, как ни странно, Хенли{45}, я начал писать то, что сам называл „ритмами“, т. е. нерифмованные произведения без видимой метрической структуры, в которых ритм создается за счет своеобразной внутренней напевности. Было ли это результатом своеобразного пресыщения строгим размером? Возможно, да, хотя я склонен считать, что здесь имело место оправданное развитие, последовавшее вслед за длительной практикой использования традиционных форм. Позднее мне сообщили, что я сочиняю „свободные стихи“, или же „vers libres“{46}, — информация, которую я воспринял с покорностью и некоторым удивлением. А еще позднее мистер Паунд{47} сообщил мне, что я имажист, а поскольку мистер Паунд опубликовал две или три книги и его высмеивал „Панч“{48}, я счел своим долгом придерживаться того же мнения.
Стоит ли мне сейчас распространяться о литературной политике той предвоенной поры? Пожалуй, не стоит. Достаточно будет сказать, что мы были молоды и очень искренни, готовы голодать и ходить в истрепанной одежде ради той поэзии, которую еще только надеялись создать. Нас связывала стихийная дружба, возникавшая после случайных встреч как результат мгновенной симпатии, и если в глазах общества эта дружба выглядела странной и даже смешной, то в жизни был энтузиазм и искренняя привязанность. Что мы надеялись совершить? Конечно же, обновить английскую поэзию. Полностью порвать с застарелым романтизмом и викторианством, выбросить изношенный поэтический словарь и формы, которые казались нам полностью отжившими, прямо и искренне выразить наше собственное представление о мире, наши чувства. Мы были крайне нетерпимы и критиковали друг друга с разящей откровенностью. И все это представлялось нам чрезвычайно интересным».