Спокойно мое лицо — как у того, кто вкусил сладчайшего зелья,
Бородача, — как у большой и лохматой собаки, которая, навсегда
С гитарой пикассовской сросшись, глядит, как у стен Колизея
Любопытных туристских овец прогуливаются стада…
Ясно мое лицо, как мраморный факел, которому имя
Рим, — в полдень, когда восставшим улицам нет числа
И солнце палит и палит, желая, чтоб сердце Рима
Потухло навеки или сгорело дотла.
Спокойно мое лицо, как та, в зрачке телескопа, оранжевая
Звезда. Ну и что же, что ты наблюдаешь за мной, меня ослепив?
Кто первым на мрамор легенды ногою ступил? Кто был раньше
Кого? Мне пока неизвестно. Но важен ли этот миф?
Спокойно мое лицо, словно холст живописца. Я знаю
Судьбу свою. И да сбудется… Ты свою участь постиг?
Что ж ты улыбаешься, как заведенный? Почуял — уже начинают
Те тридцать сребреников гореть на ладонях твоих?
Поцеловать меня тянешься, словно пьяница, в щеку?
Ну что ж, я готов, я знаю, знаю ее,
Судьбу свою: если мыслящему на Голгофу дорога,
Твоя же — до первой сосны… Так делай дело свое!
Спокойно мое лицо, как ягненка, дрожащего еле-еле,
Которого седовласый пастырь подносит к губам своим.
Я глубоко вздохну. И прошепчу, глаза закрывая: «Eli,
Eli, lama azabtani!»
[2] И затихну — как мраморный Рим.