— Отлично сработано! — вскричал Вице-Премьер. — Ловко придумано! Но что это за топот там на лестнице?
Он приоткрыл дверь, выглянул и встревожено произнес:
— Сундуки Барона сносят вниз!
— А откуда этот стук колёс? — вскричала миледи, взглядывая через занавеску в окно. — Зачем-то подали экипаж Барона, — пробормотала она.
В этот момент дверь раскрылась; в ней показалось толстое гневное лицо, и голос, хриплый от негодования, проревел:
— В моей комнате полно лягушек. Я уезжаю!
И дверь вновь закрылась.
А в комнате продолжала звучать благородная Соната, — только теперь это мастерские движения Артуровых рук возбуждали всеобщее эхо и заставляли саму мою душу трепетом вторить негромким звукам бессмертной «Патетической»; и не раньше, чем смолкла последняя нота, смог усталый, но счастливый путешественник произнести «Доброй ночи» и отправиться к своей столь желанной перине.
ГЛАВА VIII. Верхом на Льве
Следующий день пробежал достаточно приятным образом, частью в хлопотах по моему устройству на новой квартире, частью в обходе окрестностей под предводительством Артура и в попытках получить общее представление об Эльфстоне и его жителях. А когда подошло время пятичасового чая, Артур предложил — на этот раз уже безо всяких колебаний — вдвоём заглянуть в «Усадьбу», с тем чтобы я мог познакомиться с графом Эйнсли, снимающим её на сезон, и возобновить приятельские отношения с его дочерью леди Мюриел.
Моё первое впечатление от благородного, величественного и вместе с тем радушного старика было самым благоприятным; а то неподдельное удовольствие, что разлилось по лицу его дочери, встретившей меня словами: «Вот уж воистину нежданная радость!», совершенно сгладило все следы круговерти личных неудач и разочарований долгих лет, и нанесло сокрушительный удар по огрубелой корке, сковавшей мою душу.
Но я отметил, и отметил с удовлетворением, свидетельство более глубокого чувства, чем простое дружеское расположение, в её обращении к Артуру — хотя его визиты, как я понял, происходили чуть не ежедневно, — и их беседа, в продолжение которой граф и я только иногда вставляли своё слово, протекала на редкость легко и непосредственно, как бывает лишь при встрече очень старых друзей; а поскольку я знал, что они-то знакомы друг с другом не дольше, чем длится это лето, уже переходящее в осень, то у меня сложилось убеждение, что данный феномен можно объяснить Любовью и только ею.
— Вот было бы здорово, — со смехом заметила леди Мюриел — в ответ, кстати, на моё настоятельное предложение избавить её от труда пронести через всю комнату чашку чая графу, — если бы чашки с чаем вообще ничего не весили! Тогда, возможно, дамам позволялось бы иногда носить их не очень далеко!
— Легко можно вообразить ситуацию, — сказал Артур, — когда вещи с неизбежностью будут лишены веса друг относительно друга, хотя каждый предмет при этом будет обладать своим обычным весом, если рассматривать его самого по себе.
— Какой-то безнадёжный парадокс! — сказал граф. — Объясните же нам, как это возможно. Мы никогда сами не догадаемся.
— Вообразите, что этот дом, весь полностью, поместили на высоте нескольких биллионов миль над планетой, и поблизости нет никакого возмущающего фактора — такой дом ведь станет падать на планету?
Граф кивнул:
— Конечно. Хотя, чтобы упасть, ему понадобится несколько столетий.
— А мы сможем продолжать наш пятичасовой чай? — спросила леди Мюриел.
— И чай, и всё остальное, — ответил Артур. — Обитатели этого дома будут жить себе поживать, расти и умирать, а дом будет падать, падать и падать. Но взглянем на относительный вес предметов в нём. Ничто, как вы понимаете, не сможет быть в нём тяжёлым, за исключением той вещи, которая попытается упасть, и ей в том помешают. Вы со мной согласны?
Мы все были согласны.
— Например, если я возьму эту книгу и буду держать её в вытянутой руке, я, разумеется, почувствую её вес. Она ведь стремится упасть, а я ей препятствую. Если бы не я, она упала бы на пол. Но если бы мы падали вместе, она не могла бы, скажем так, стремиться упасть быстрее меня, понимаете? Ведь даже отпусти я её — что ещё она могла бы делать, как не падать? Но так как моя рука падает тоже — и с той же скоростью, — книга никогда не оторвалась бы от руки, постоянно несущейся в этой гонке бок о бок с ней. И она никогда не смогла бы настигнуть падающий пол [33]!
— По-моему, это ясно, — сказала леди Мюриел. — Но когда думаешь об этом, начинает кружиться голова! Как вы можете доводить нас до такого?
— Предлагаю ещё более любопытное рассуждение, — отважился вставить я. — Представьте себе, что снизу к такому дому привязали верёвку, и некто, находящийся на планете, потянул за другой конец. В этом случае дом двигается быстрее, чем его естественная скорость падения, но вот вся мебель — с нашими персонами — продолжает падать в своём прежнем темпе, поэтому отстаёт.
— Фактически, мы вознесёмся к потолку, — сказал граф. — Нас неминуемо ждёт сотрясение мозга.
— Чтобы этого не случилось, — сказал Артур, — нам нужно закрепить мебель на полу, а самим привязаться к креслам. Тогда наше чаепитие пройдёт спокойно.
— С одной небольшой неприятностью, — весело перебила леди Мюриел. — Чашки-то мы будем держать при себе, но как быть с чаем?
— Про чай-то я и забыл, — признался Артур. — Уж он улетит к потолку, это точно, если только вы не пожелаете выпить его по пути!
— Ну уж это, я думаю, совершенно невозможная штука — выпить чашку чая залпом! — отозвался граф. — А какие новости привёз нам этот джентльмен из необъятного мира, называемого Лондоном [34]?
Беседа приняла более светский характер. Спустя некоторое время Артур подал мне знак, что пора прощаться, и в вечерней прохладе мы побрели к побережью, наслаждаясь тишиной, нарушаемой лишь шёпотом моря да отдаленной песней какого-то рыбака, а в равной мере и нашей поздней задушевной беседой.
По дороге мы присели среди скал у тихой заводи, такой богатой по части животной, растительной и зоофитической — или как там её правильно назвать — жизни, что я весь ушёл в её изучение, и когда Артур предложил вернуться домой, я попросился остаться на некоторое время здесь, чтобы понаблюдать и поразмышлять в одиночестве [35].
Песня рыбака послышалась ближе и ясней, когда его лодка достигла причала, и я бы непременно спустился к берегу посмотреть, как он будет выгружать свой улов, если бы микрокосм у моих ног не возбуждал моё любопытство ещё сильнее.
Особенно восхищал меня один древний краб, который без устали таскался из стороны в сторону по заводи; взгляд его был рассеян, а в поведении сквозило бесцельное неистовство, неотвязно вызывающее в памяти образ Садовника, сделавшегося приятелем Сильвии и Бруно, и, продолжая всматриваться в краба, я даже уловил концовку его безумной песни.
Последовавшая затем тишина была нарушена нежным голоском Сильвии:
— Будьте любезны, выпустите нас на дорогу.
— Что? Опять вдогонку за этим старым нищим? — вскричал Садовник и запел:
— Но мы не собираемся никому давать есть, — объяснила Сильвия. — Тем более отбросы. Просто нам нужно повидать его. Я понимаю, что вы недовольны...
— Ещё чего! — быстро отозвался Садовник. — Я вполне волен. Идите себе на здоровье! — И он распахнул калитку, открыв нам доступ в пыль большой дороги.
33
Этот свободно (а дальше — и несвободно) падающий дом есть не что иное, как усложнённый вариант мысленного эксперимента, который в следующем столетии назовут лифтом Эйнштейна. В статье о Кэрролле Честертон пишет: «Подозреваю, что лучшее у Льюиса Кэрролла написано не взрослым для детей, но учёным для учёных... Он не только учил детей стоять на голове, он учил стоять на голове и учёных». (См. Кэрролл Л. Приключения Алисы в Стране чудес. Сквозь зеркало и что там увидела Алиса, или Алиса в Зазеркалье. М., 1978. Пер. Н. Демуровой. Стр. 238.)
34
На этом заканчивается первый из многочисленных учёных разговоров, которые не раз ещё развлекут читателя этого романа. Такие разговоры были совершенно в духе времени, а ведь «Сильвия и Бруно» — это именно роман в духе времени, даже по форме (точно так же формально, с двумя параллельными планами бытия, сказочным и реальным, выстроен роман Джорджа Макдональда «Фантасты»), викторианский до самой ничтожной запятой. В структуре «Сильвии и Бруно» такие разговоры занимают неслучайное место, но упоминаются и в иных сочинениях той эпохи — мимоходом, как нечто привычное, вроде обедов или чаепитий. В качестве примера можно напомнить читателю краткий эпизод из огромного романа «Мидлмарч» Джордж Элиот. Здесь характерно, что принимающая участие в сценке Доротея Кейсобон всего час или два назад испытала сильнейшее нравственное потрясение. И тем не менее ей, приглашённой отобедать в дружеский дом, удаётся найти облегчение от невесёлых мыслей. «Вечер прошёл в оживлённой беседе, и после чая Доротея обсуждала с мистером Фербратером, каковы могут быть нравы и обычаи существ, беседующих между собой посредством усиков и, быть может, способных созывать парламент и проводить в нём реформы» (книга VIII, глава LXXX; пер. И. Гуровой и Е. Коротковой). Излишне и пояснять, что подобные разговоры зачастую затрагивали самые насущные темы — в данном случае билль о реформе. (В «Окончании истории» читатель встретит очень похожий разговор — также на «биологическую» тему.)
Исследователь викторианской эпохи Уильям Ирвин в книге «Обезьяны, ангелы и викторианцы» специально останавливает свой взгляд на этой склонности, присущей англичанам в XIX веке (первое издание названной книги вышло в самом начале Холодной войны, что наложило свой отпечаток на приведённые ниже строки): «Сегодня людям внушает священный ужас не столько сам мир, сколько способность человека заставить его взлететь на воздух. Но в XIX веке истина ещё не находила воплощения ни в сверхвзрывчатке (хотя, как мы только что видели, уже описан лифт Эйнштейна — преддверие теории относительности — А. М.), ни в грозных газетных выступлениях, ни в правительственных указах; она не была объектом преследования идеологической полиции и даже в самых значительных своих выражениях не принимала вида математической формулы. Она была не только отвлечённой, но и человечной; её скорей не создавали, а открывали... Она ещё могла быть поэтической; ещё считалось, по крайней мере, что ею жив человек. Если иной раз поиску соответствовали муки и терзания, то бывало, что он проходил и радостно, самозабвенно, а порой даже весело и празднично. Истину находили за обеденным столом или покуривая с друзьями у камина... Дискуссионные клубы были неотъемлемой принадлежностью жизни викторианцев, как для нас клубы поборников новых идей или врачи-психиатры». (Здесь и ниже мы цитируем названную книгу по изданию М., «Молодая гвардия», 1973, в переводе М. Кан.)
35
Итак, рассказчик всё ещё обуреваем, как, возможно, выразился бы сам Кэрролл, Научным Поиском. С физики его внимание внезапно переключается на биологию, и такой переход совершенно неслучаен. Жизнь зоофитов здесь и ботаника несколько далее, к концу первой части, — два самых, пожалуй, популярных в ту эпоху предмета учёного обсуждения в научных кругах и светского разговора на учёные темы среди широкой публики. С исследования зоологии морских беспозвоночных, с систематики моллюсков, кишечно-полостных и оболочников во время плавания к берегам Австралии в 1846-1850 годах на судне «Рэттлснейк» начал свою научную деятельность Гексли (несколько ранее, ещё до поступления на медицинское отделение при Черинг-кросской лечебнице, Гексли наобум взялся участвовать в публичном (!) конкурсе по ботанике и получил серебряную медаль). Герберт Спенсер, прослушав блистательный доклад Гексли об океанских гидроидных на съезде Британской ассоциации в 1852 году, использовал кое-какие из приведённых в нём фактов в своей работе «Теория популяции, выведенная из общего закона плодовитости у животных», в которой впервые было высказано знаменитое суждение: «Ибо в обычных условиях безвременно погибают те, в ком меньше всего способности к самосохранению, а отсюда с неизбежностью следует, что выживают и дают продолжение роду те, в ком способность к самосохранению проявляется с наибольшей силой, то есть отборная часть поколения» (цитата по книге У. Ирвина). Из последующих публикаций следует выделить популярную, но тщательно иллюстрированную книгу «Главк, или Сокровища прибрежных вод» 1855-го года (переиздания следовали ещё и в XX веке), автор которой, Чарльз Кингсли, с улыбкой, но и не видя способа уклониться, приводящий в ней Спенсерову максиму «выживает сильнейший» — впоследствии создатель других знаменитых викторианских сказочных повестей (из которых известнейшая — «Дети воды»!) и литератор социалистического толка.
Названных авторов опережал Дарвин: его вторая, вышедшая после «Путешествия натуралиста на корабле „Бигль“», книга (1842), была посвящена строению и распределению коралловых рифов, а в 1848 году Дарвин приступил к работе над фундаментальным трудом об усоногих рачках, одна своеобразная группа которых попалась ему на чилийском побережье ещё во время плавания на «Бигле». Эта работа длилась восемь лет, в течение которых препарирование рачков «сделалось в семье Дарвина чем-то до такой степени привычным и неизбежным, что один из малышей, рождённый на свет, когда работа была в самом разгаре, спросил об одном из их соседей: „А где он режет рачков?“» (У. Ирвин, названная книга), и, по словам крупнейшего английского ботаника Джозефа Гукера, превратила Дарвина из наблюдателя-натуралиста, собирателя коллекций жучков, костей, камней и проч., в собственно учёного-естествоиспытателя.