Майор и офицеры столпились у вешалки из оленьих рогов, надели кепи и пилотки, подтянули ремни. Сердцебиение у Субейрака не проходило. Он чувствовал, что кровь отливает от его лица, ставшего белым, как у больного ребенка. Бертюоль осторожным, но уверенным движением руки на секунду сжал его плечо.
— Субейрак, за мной.
— Слушаю, господин майор.
Когда он вышел за дверь, в лицо ему хлынула волна горячего грозового ветра, который хлестал по деревьям и поднимал вихри пыли. Он услышал, как майор откуда-то издалека сказал:
— Полковник Розэ всегда был очень милостив к первому батальону и его командиру, Бертюоль. Спокойной ночи.
Майор, батальонный писарь и лейтенант Субейрак шагали в полном молчании. Казалось, луна быстро плывет по темному, как чернила, ночному небу. После полного мрака она появлялась внезапно, в разрывах между быстро несущимися облаками, и изливала на деревню потоки материнского, ласкового света, четко выписывая мягкие лиловые тени и словно насыщая воздух густыми прозрачными испарениями.
В Мелёне, в Высшей педагогической школе, где он все свободное время посвящал изучению психоанализа, Субейрак как-то вычитал, что некогда, в доисторическую эпоху, уважение к материнству связывалось с почитанием луны. Он узнал, что самый потрясающий переворот в сознании людей был вызван открытием, что женщин оплодотворяет мужская сила, а вовсе не дух предков; тогда люди поняли, что не прихотливая луна, а солнце — олицетворение величия и порядка — властвует над людьми и что мир принадлежит Адаму, мужчине. Эта удивительная история, которую бесполезно искать в учебниках, открылась ему в семнадцать лет, когда в нем самом произошел переворот, некогда совершившийся в Адаме, и он вышел из-под влияния женщин — матери и бабушки, воспитавших его после ранней смерти отца. Таким образом он сразу перешел из теплого, мягкого, уютного мира в жесткий, неумолимо последовательный мир геометрических форм. Сегодня Франсуа измучился до предела; он двигался, словно бегун, обретающий второе дыхание. И это состояние крайнего утомления, без участия его сознания, вернуло его к ощущениям детства, к предыстории его собственного существа и даже к детству человечества со всеми его страхами, чарами и чудесами.
Все трое шли молча, и шаги их гулко отдавались по деревенской улице.
Они миновали памятник павшим бойцам. При ночном освещении эта мрачная группа казалась особенно бредовой. Вся деревня спала: и солдаты, и население. От гула далеких разрывов тишина этих холмов, которые местные жители простодушно называли горами, казалась ему более глубокой. Вода у колодца, где какая-то женщина в ярком золотистом платье библейским и манящим движением подала им напиться из своего кувшина, журчала, напоминая о далеких каникулах, о больших, шумливых источниках и фонтанах на Юге, в Провансе, в Лангедоке и в Сердоне.
Субейрак с изумлением заметил, что журчание воды взволновало его до дрожи: слишком явственно он представил себе, как женщина, державшая кувшин, стонет в объятиях одного из его солдат, сливая в протяжном стоне боль и страсть, слезы и упоение, как Анни в минуты любовного примирения.
Анни. Имя ее вдруг вспыхнуло в его душе. Она была рядом с ним в письме на тонкой бумаге, в письме, которое ему никак не удавалось прочесть с тех пор, как он вошел в Вольмеранж.
Ему стало стыдно своей проснувшейся силы, а между тем, это было естественно. С сентября Франсуа жил в полном воздержании, если не считать короткого свидания с Анни во время неудачного отпуска в январе да встречи с красивой грубоватой лавочницей на привале перед Люксембургом. Он искал убежище для своих солдат на случай бомбардировки, и эта женщина пошла показать ему свой подвал. Внезапно она прижалась к нему с криком: «Ой, крыса!» — а потом, чтобы показать ему, как сильно бьется ее сердце, она положила руку приглянувшегося ей лейтенанта на грудь… Это было все. Вслед за тем война отделила его от всего мира.
О Анни, Анни, что ты сейчас делаешь? Где ты? Должно быть, ты спишь в своей затемненной квартирке под самой крышей на улице Шевалье де ла Бар, где мы были так несчастны и так счастливы. Спи спокойно, Анни, тебе никогда, никогда не узнать о том, что произошло этой ночью.
Изредка прожекторы ПВО ощупывали бронзово-зеленые облака, откуда исходил неясный гул. Ибо этот мир, на одно мгновенье отданный Еве и Луне, все же оставался миром моторов и машин.
— Ришар, — сказал майор батальонному писарю, — вы найдете дом мэра?
— Это тут недалеко, господин майор. В конце еловой аллеи…
Дорога шла вверх, взбираясь на холм, и ели, остроконечные и мрачные, как капуцины, стояли по краям ее, точно охрана. Писарь Ришар говорил без умолку:
— Этот мэр — маленький толстяк, он все время смеется. У него в сарае я видел перегонный куб. Он гонит самогон, и я тоже, господин майор. Но только не из мирабели. На севере мы гоним самогон из крупной сливы. Может быть, он догадается поднести нам стаканчик, этот мэр, как вы думаете, господин лейтенант?
Чувствуя безразличие майора, болтливый писарь, бывший чиновник из Бушена, повернулся к лейтенанту. Франсуа понял: Ришару было страшно. Хоть это и было весьма несправедливо, но Франсуа собрался одернуть его, только чтобы подавить в Ришаре страх, который ощущал в себе самом. Но вдруг он споткнулся, упал и выругался. В ладонях Франсуа ощутил мягкий, еще теплый, покрытый хвоей песок и зажал его в кулаке, пока Ришар помогал ему подняться. Он сделал несколько шагов, песок медленно вытекал у него между пальцев. Не удержать песка в руке. И жизнь человека, которого они собирались убить, утекала, как этот песок.
— Мы пришли, господин майор!
Они остановились около квадратной, похожей на крепость фермы. Рядом, за ржавой решеткой, виднелась изящная небольшая вилла. Перед ней неподвижно сидел белый кот, освещенный луной. Ришар дернул за шнур — задребезжал колокольчик. Две овчарки с яростным лаем стали бросаться на решетку, сотрясая ее своей тяжестью. Одна из них перепрыгнула через неподвижного белого кота. Открылось окно, они увидели слабый свет. Чей-то голос крикнул:
— Что еще нужно в такой час, черт возьми? Да заткнитесь вы, чертовы псы!
И в этом голосе тоже слышался страх.
— В чем дело? Да что там такое?
Собаки продолжали ожесточенно лаять на залитых лунным светом нежданных посетителей. Майор громко представился, но человек не расслышал. Он нелепо высовывался из окна и таращил глаза, похожий на заспанного пассажира, разбуженного внезапной остановкой поезда на незнакомой станции.
— Ладно, сейчас выйду, — сказал наконец хозяин.
Окно снова затворилось. С грохотом отодвинули засов. На крыльце появился точно сошедший со страниц Диккенса толстяк, в фуражке с наушниками, съехавшей набок, в ночной рубахе, наспех заправленной в брюки, с дубиной в руках. Он сразу засуетился, как только увидел мундиры, а разглядев нашивки майора, стал почтительно кланяться, неловко пытаясь привести себя в порядок.
— Входите, господин майор, — пригласил он Ватрена.
Распутав цепи и ругаясь как извозчик, мэр Вольмеранжа открыл железные ворота, и их визгливый скрежет прозвучал в ушах Субейрака, словно предсмертная жалоба. Мэр рассыпался в вежливых фразах. Майор жестом попросил его замолчать. Они шли, и гравий скрипел у них под ногами. Белый кот оказался фарфоровым. Они вошли в столовую. По стенам висели наивные картины с изображением цветов и лесных пейзажей.
— Это нарисовал мой сын, — сказал мэр. — Он — старший капрал 15-го батальона в Биче. Они стоят на линии Мажино, и я думаю…
— Господин мэр, — сказал майор, — вы ведаете актами гражданского состояния? Как командующий боевым подразделением я вынужден…
И майор начал не спеша объяснять. Так он иногда говорил с солдатами, обстоятельно и медленно, проявляя терпение, которое так не вязалось со свойственными ему внезапными вспышками бешенства. Свет висячей лампы падал на мэра; было видно, как постепенно до него доходит суть дела. Сначала он только кивал головой, затем поднял лицо с расширенными глазами и покачнулся, бормоча, словно спросонья: