Франсуа разделся догола. Уже много недель он не мог себе этого позволить. В круглых зеркалах розово-голубой комнаты отразился его мощный торс, широкие плечи, узкая талия и немного тяжеловатые бедра. Это тело выглядело более чем нескромно. Франсуа покинул берег моря в первый день мобилизации. Коллиурское солнце покрыло его с головы до ног ровным коричневым загаром. Только узкая полоска на бедрах оставалась белой, подчеркивая мужскую силу. Загар побледнел за зиму, но кожа все еще не потеряла бронзового оттенка. Зеркала с грустью множили этот облик истомившегося любовника, который напоминал им очень многое!
Без одежды Франсуа не так остро ощущал усталость. Его мучила только резкая боль в пятках и в икрах, сведенных судорогой. Все ссадины он тщательно присыпал тальком. Растянувшись на кровати, Франсуа вскрыл, наконец, письмо Анни.
Милый мой, по всей вероятности, я пишу тебе из Парижа в последний раз. Хотелось бы верить, что все это не протянется долго, но печальные события и переживания последних дней не внушают надежды на скорый конец…
Этот удлиненный, легкий почерк без помарок донес до него атмосферу тыла. Анни писала, не выбирая слов, отдаваясь течению своих мыслей. И мысли эти были неутешительны! Среда, 22 мая. Письмо шло пять дней. Франсуа прижался всей спиной к прохладной простыне. Но почему это письмо — последнее из Парижа? Анни служила секретарем в дирекции химической фирмы. Что это означало?
Поверь, сейчас у меня очень тяжело на душе. Северная армия подвергается настоящему разгрому.
Да, это было так. Северная армия, по всей вероятности, подвергалась настоящему разгрому! Как раз сегодня он читал об этом в номере «Пари-суар» недельной давности. Но он не посмел сформулировать прочитанное с такой простой женской откровенностью. Здесь, в действующей армии, на все подобные темы было наложено табу. Военные искажали истинное положение дел, прикрываясь смехотворными выражениями вроде: выравнивание линии фронта, стратегическое отступление…
Да, оказывается эта девушка разбиралась в создавшейся ситуации лучше любого солдата: это был настоящий разгром… Цензура, к счастью, не вскрыла письма. Но, по правде говоря, цензуре сейчас тоже приходилось стратегически отступать!
Внезапно в его голове мелькнуло воспоминание. Году в пятнадцатом мать однажды прислала отцу открытку. На ней была изображена молодая женщина с шиньоном и мальчуган; дама, которая, вероятно, в жизни позировала для порнографических открыток, разглядывала небо, а там, в облаках, как в «Мечте» Детая[14], солдат в красно-синей форме, со штыком наперевес, устремлялся на немцев-мародеров. Внизу в пояснительной надписи мать говорила ребенку: «Полк его, милый, совсем недалёко. Пишет: „Я скоро приеду“. Цветы растут по краям дорог, цветы Великой Победы…»
В то время Великую Победу проституировали в Мурмелоне! И сейчас все это повторялось!
Сегодня я получила твое письмо от 20-го (оно дошло удивительно быстро), прочла его и расстроилась. Эта многострадальная Лотарингия кажется мне каким-то роковым местом. Но, может быть, не всегда они будут хозяевами положения и, может быть, удастся их приостановить.
Он трижды перечитал последнюю фразу. Очевидно, возможность приостановить врага казалась Анни довольно сомнительной. Следовательно, там в Париже поражение считают возможным. Сначала Франсуа возмутился: он никогда не допускал мысли о возможности поражения. Но нет, он сам себя обманывает: и он думал о ней — больше того, эта мысль, бессознательно оттесненная им как бы на второй план, непрестанно тревожила и мучила его. Так же, как сейчас, например, он не мог заставить себя не думать о человеке, который ждал на КП первой роты. Письмо Анни вынуждало его осознать все значение этой драмы. Но в то же время он обвинял Анни, отождествляя ее с тылом, который фронтовики всегда ненавидели. «Пораженчество», — прямо определил бы Ватрен. Легко сказать! А разве сам Франсуа за время своего единственного отпуска в январе не проникся до тошноты пораженческими настроениями? Как фальшивы все слова! Это ведь даже не пораженчество, а просто полное отсутствие воли к победе, постоянное «на фронте без перемен». Простыни нагрелись. Франсуа лег на другую половину широкой кровати. Ах, прохлада, прохлада… Война, Анни, гроза, усталость, боль в натруженных ногах, терпеливо ждущий человек, воспоминания — все это беспорядочно теснилось в мозгу молодого офицера. Он сделал усилие, чтобы сохранить ясность мысли.
Когда я думаю о тебе, я стараюсь надеяться, что у вас будет больше порядка; уж если вам приходится (увы!) там оставаться, возможно, вам удастся защитить себя и не быть убитыми.
Возможно… возможно… защитить себя… — каждое слово ранило. Сдержанность выражений Анни только усиливала горечь ее слов. На расстоянии пятисот километров Франсуа глубже чем когда-либо проник в душу Анни, которую он по-своему любил и до сих пор не понимал. Он почувствовал тревогу и любовь в ее письме, он вспомнил смятение, в котором она тогда внезапно уехала, она, созданная для того, чтобы давать жизнь, а не изображать героических матерей.
Он явственно услышал насмешливый голос Дюрру, как будто Эль-Медико находился рядом с ним: «Такая переписка — тонизирующее средство, не правда ли, Субей?» — «Заткнись, Дюрру, а если тебе здесь не нравится, можешь вернуться в Гернику»[15]. Этот воображаемый ответ был нелепым — ведь и сам Франсуа одно время хотел быть в Гернике, вместе с ее жертвами. Он, пацифист и антимилитарист, уже со времен гражданской войны в Испании безотчетно приобщился к тому подспудному общественному настроению, которое еще более усилилось в эту войну. Понадобилась накоплявшаяся месяцами усталость, упадок воли и потрясение, вызванное предстоящим расстрелом, чтобы он наконец оказался лицом к лицу с самим собой и со всей бездной противоречий, так хорошо подмеченных в нем капитаном Бертюолем.
Тоска теснилась в груди, где-то между диафрагмой и горлом, там, где темнели вьющиеся волосы. Франсуа с силой, как спортсмен, выдохнул воздух открытым ртом. «Мне ни за что не заснуть сегодня! А если я не засну, что будет со мной завтра, когда придет приказ выступать? „Не быть убитыми“, еще бы, Анни, дорогая».
Впервые он подумал, что может больше не увидеть ее. «Жребий уже брошен и для Анни, и для майора, и для Ванэнакера, и для моей матери, и для ожидающего смерти человека, имени которого я не знаю». Рука, державшая письмо, дрожала. Он резко повернулся, оперся на локоть и положил письмо на пахнущую речной свежестью простыню. Буквы перестали прыгать.
Твои солдаты, вероятно, тревожатся о близких.
Он не выдержал и всхлипнул без слез. Она подумала о них! Ты молодец, Анни, ты просто ка высоте. Как обидно, что… Он опять отвлекся. Надо все время следить за собой, не терять собранности.
Но, может быть, их семьи успели выехать. Передай им, что в Париже множество организаций занимается эвакуацией граждан.
Ты молодец, Анни, но ты нелогично рассуждаешь. Ты же сама уезжаешь! Как же ты советуешь людям остаться в Париже, когда чиновники удирают оттуда? Ты, впрочем, никогда не отличалась логичностью, Анни! Ну, ты же знаешь, Франсуа, женщины непоследовательны, не будем возвращаться к этому. Мне известно, что из Лилля, из Камбре, из Сен-Кантена и их окрестностей… из департамента Соммы и т. д. (О, это «и т. д.»!) людей вывозили в различные области Франции… Это уже что-то новое! Конечно, многих отправили далеко, но все же, может быть (Ах, все эти «может быть!»), их письма дойдут. Если мне встретятся в газете адреса эвакопунктов, я пришлю их тебе. Бедняжка! Жребий брошен! Ты покидаешь Париж, а я — Лотарингию. Между нами говоря, я знаю, куда мы идем. Один парень из нашей дивизии сказал, что мы идем в Шампань, в Реймс. Чтобы заткнуть прореху!