Аннушке даже лакомый кусок не шел в горло, она не в силах была оторваться от Библии. Дядюшка Цукер все время откашливался: сжимало горло, до того он расчувствовался; а сама Эва, виновница торжества, наряженная в белую матроску, сидела во главе стола, сдержанная и молчаливая, и непонятно было, как, собственно, она относится ко всей затее: к праздничному ужину, к гостям, к Библии. У него, Приемыша, было смутное чувство, будто она вовсе и не рада. Но потом Эва поцеловала отца в щеку и даже приложилась к руке, и тут все прослезились от умиления, вернее, трое Цукеров и Аннушка, ну да, впрочем, евреям ничего не стоит пустить слезу. Дядюшка Цукер расхлюпался и в тот момент, когда вручал ему шкатулку на хранение и просил передать Эве, когда той не надо будет скрываться. Старый ворон, заранее накаркал себе злую участь. Интересно бы взглянуть, какую физиономию скроила тетушка Цукер, когда ее загоняли в газовую камеру? Наверняка и тогда твердила свое излюбленное «Gott ira Himmel!», Фу ты, нелегкая, и что за чертовщина лезет в голову! Словом, на торжестве у Цукеров Аннушка была совершенно не в себе от возбуждения. У Папы день рождения приходился на четвертое августа, и вот, когда они возвращались домой от Цукеров, Аннушка заявила, что придумала для Папы замечательный сюрприз. Четвертого августа тайна открылась. Накануне Аннушка выкрала из канцелярии любимую папочкину Библию, унесла в каморку к Анжу и ночью, пока весь дом спал, при свете свечи вклеила в Библию девять картинок на библейские сюжеты, наиболее интересные, с ее точки зрения. Он, Арпад, запомнил лишь два из девяти рисунков, на одном был изображен Иисус, въезжающий в град Иерусалим, причем сам Иисус получился совершенно неприметным, на него и внимания-то не обратишь, зато на переднем плане двое ребятишек дрались из-за корзинки смокв, и вся толпа, возбужденно размахивающая то ли пальмовыми ветвями, то ли просто руками, да и сам Спаситель гораздо меньше бросались в глаза, чем эти двое мальчишек с корзиной плодов. Другая картина, должно быть, потому врезалась в память, что Папочка из-за нее больше всего кричал и выходил из себя: на картине была нарисована женщина, облаченная в багряные одеяния; женщина сидела верхом на каком-то звере с красной шкурой, а у зверя было семь голов и десять рогов. Аннушка положила Библию к завтраку под салфетку Папочки. Такую порку, как тогда, Аннушка получила еще всего один раз в жизни, после чего и бежала из дому; впрочем, в тот, первый, раз ей, можно сказать, крупно повезло, потому что после экзекуции Папочка в сердцах спровадил ее в Женеву в монастырский пансион, чтобы там ее хоть как-то приструнили.

Дуреха была эта Аннушка! Вспоминаешь тогдашнюю их жизнь, и приходит на мысль, что, несмотря на частые побои и колотушки, она, пожалуй, была привязана к Папочке. Могла бы и сообразить: нельзя делать подарок Папочке по своему вкусу и стремиться порадовать священника картинами, которые, как известно, всегда приводили его в ужас. Хотя и то правда, откуда ей было это усвоить. В их доме искони было заведено так: если и покупались подарки, то каждый норовил осчастливить другого тем, чему был бы рад сам. Янка «радовала» рукодельным набором Аннушку, которую невозможно было засадить за штопку. Папочка, в свою очередь, покупал Янке новейший молитвенник вместо новейшей поваренной книги, о которой Янка тщетно мечтала полгода; тетушке Кати ежегодно в день ангела преподносилась очередная пара чулок, хотя Кати за несколько дней до именин принималась намекать, что ей хотелось бы душистое мыло или одеколон – с запахом сирени или роз. Если хорошенько припомнить, то из всей семьи только он один всегда получал в подарок именно то, что хотел, правда, оп всегда заранее высказывал свою просьбу, не ограничиваясь намеками, как простушка Кати.

Остается надеяться, что Эва Цукер все-таки не придет на похороны. Малоприятно было бы встретиться с ней, да в что они могли бы сказать друг другу? Мастерскую разбомбили, стариков сожгли, Эва стала женой Шандора Береня, и незачем вспоминать теперь, что когда-то они росли вместе, умиляться тому, как, бывало, Аннушка мчалась по улице Чидер, нетерпеливо дергала дверной звонок и кричала: «Енё, открывай скорей, это я пришла, Енё!» – после чего выбегал дядюшка Цукер, распахивал дверь, и живот у него под зеленым фартуком колыхался от смеха, а Аннушка подставляла ему щеку и скороговоркой выпаливала: «Сервус, родной мой Енё, ведь правда же, ты разрешишь мне немного порисовать?» Черт бы побрал всех Цукеров, вместе взятых! Наверное, все-таки следовало отдать шкатулку Эве. Хотя интересно, на что бы они жили тогда во время инфляции?

5

На эту лохань Кати всегда смотрела с любовью, потому что при виде ее вспоминала мать. В родительском доме дальний угол двора занимала бочарня Тота, и они с Рози учились ходить, лавируя среди дуг и обручей для бочек. Дядюшка Тот однажды сделал ей крохотную игрушечную лоханочку, которая была совсем как у взрослых, только потом отец с руганью вышвырнул игрушку из дому, потому как, по правде говоря, дядюшка Тот вовсе и не ей хотел угодить, а матери.

Отец служил садовником при городском парниковом хозяйстве и возвращался домой под вечер, а дядюшка Тот был вдовцом, и мастерская на целые дни привязывала его к дому; что же касается матери, то она была раскрасавицей, одни косы чего стоили – длинные до пят. А эту лохань смастерил Михай, то бишь Анжуй, благослови господь Аннушку, которая наградила его этим мудреным прозвищем, даже у нее, Кати, язык не поворачивается в мыслях назвать его по-другому. А из мыслей его никак не выкинешь, уже хотя бы потому, что сарай, где живет теперь Кати, прежде служил прибежищем для Анжуя, а она, Кати, спала тогда в кухне на раскладушке; в те годы сюда не разрешалось совать нос ни одной живой душе, и даже его преподобие не раз, бывало, призадумается, прежде чем переступить порог сарая.

Анжуй досками перегородил длиннющий сарай, а в перегородке он прорубил дверцу, и получилось как будто две комнаты, одна впереди, другая позади, только в дальней она держит уголь и наколотые дрова вроде бакалейщика Сепеши, который зимой пучками продает лучину на растопку, и связки лучины торчат у него даже из-под кровати.

Пока Анжуй занимал сарай, она, Кати, спала в доме, и тут были свои хорошие стороны и свои недостатки. Главное удобство, что в доме, бывало, стоило лишь повернуть кран, и плескайся над раковиной сколько душе угодно, ну и тепло было на кухне всю зиму, хотя, как ни прикинь, кухня она и есть кухня. Кати любит ложиться рано, и если кому-то, случалось, приспичит попить воды или достать съестного из кладовки, то распахивалась дверь, включался на кухне свет, а она с головой залезала под перину, одним глазком выглядывая оттуда, и очень стеснялась, что она лежит тут, посреди кухни в постели, а хозяева вынуждены обходить ее со всех сторон. В сарае другое дело, тут ей никто не мешает. Захочется погреть старые косточки, можно протопить железную печурку; кровать, правда, не удалось сюда втиснуть, зато деревянную лавку, которую Анжуй когда-то приколотил к стене сарая, он отмерил не скупясь; лавка широченная, хоть матрац клади, хоть перину. Кроме лавки, стояли тут маленький столик и трехногая подставка для таза, словом, все, что и должно быть в настоящей комнате, но зато и жила она на отшибе не под одной крышей со всеми. Другой раз ночью, бывало, услышит во дворе какой-нибудь шорох, пугается до смерти и, не вздувая света, садится на лавке. Последние годы думалось ей и такое, что, случись с ней ночью худо ~ – занеможет она или умрет, – и, не ровен час, пролежит тут в сарае хоть до полудня, никто ее и не хватится. Завтрак готовит Янка, молоко у молочника берет тоже Янка, и если заметит когда, что Кати не подмела двор, – и тут слова не скажет, возьмет метлу и пройдется по дорожкам. Не встань Кати в срок, и Янка подумала бы, что разоспалась она – старая стала, седьмой десяток доживает, вот Янка и жалеет ее. А ей иной раз легче было бы, если б прикрикнули на нее, что без дела сидит; с тех пор, как Янка со всеми делами по хозяйству справляется без помощи Кати, старухе кажется, что теперь ей незачем жить на свете. За всю свою жизнь не хворала она столько, как прошлую зиму; и дел-то никаких не делала, а из хворей не вылезала, да коли разобраться, так, может, оттого и хворала она, что от работы ее вовсе отлучили, стирки и той не доверяют, приглашают Рози; та и всего-то на пяток лет моложе ее, а поглядеть, так и пышет здоровьем даже теперь, это в шестьдесят-то три года.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: