Когда Саня, учившийся в Вятке, приезжал на каникулы, Сережа, бывая у него, видел ссыльных вблизи. Видел он их и в «Аудитории», где они то научную лекцию прочитают, то декорации рисуют, то забавные маски делают для детского утренника. И Сережа недоумевал, по обыкновению восклицая:
— Как же это?
Ссыльных, окрещенных «крамольниками», преследовали, на них натравляли забулдыг и пропойц.
Стоило пройти «крамольникам» мимо лачуги портняжки Ионы, как он выскакивал за порог и посылал им вдогонку площадную брань, угрожающе громыхая тяжелыми закройными ножницами. Презираемый всеми подонок Сидорка, помахивая булыжником, орал:
— Обломлю башку, антихристы!
Ссыльные не признавали ни бога, ни церкви. Все же их приглашали в гости, с ними дружили некоторые уважаемые в городе интеллигенты. Нравились ссыльные и Сереже. Ему нравилось, что издевательства они переносят с достоинством и гордой насмешливостью. Нравилось, что они всегда бодры, веселы. Нравилось, что они свободно толкуют о таких мудреных вещах, в которых ему, Сереже, не уцепиться за суть и смысл.
Вечно споря о чем-то, они ни разу не повздорили. Будто старшие братья, заботились о единственной среди них женщине, Вере Юрьевне, ожидавшей ребенка. Кроме врача Маслаковца, человека из зажиточной семьи, все ссыльные нуждались, а поступать на работу им запрещали. Они переплетали книги, делали для школ чучела птиц и зверей, составляли проекты и чертежи всяческих построек. Своими заработками охотно делились. Люди, согнанные сюда из разных мест, разные по возрасту, характеру, национальности, уржумские ссыльные были очень дружны. Некоторые даже жили одной семьей, коммуной, в шутку прозванной «Ноевым ковчегом», и все у них было общее: деньги, вещи, еда.
Однажды Сережа услышал их песню, смелую и грозную Взбудораженный, он увел Саню в лес, и там в два слаженных голоса мальчишки грянули:
Позднее поразила и другая песня.
Слова и напев, как позже узнал Сережа, сочинил в тюрьме революционер, о котором ссыльные говорили, словно о святом. Богатое наследство, доставшееся от отца, Леонид Петрович Радин отдал бедным. Талантливому ученику великого Менделеева прочили большое будущее. А он — и ожидавшую его славу ученого, и капитал, и безмятежную жизнь в свое удовольствие — все променял на тюрьмы и лишения.
Теперь Радин тоже отбывал ссылку, и поблизости — в Яранске. Ссыльных сокрушало, что дни Леонида сочтены. Его одолевала чахотка — болезнь, унесшая в могилу мать Сережи. Поэтому Сережа, сколько бы ни повторял полюбившиеся слова, не переставал волноваться, когда пел:
Маслаковец и его гости пели, декламировали, не таясь Сани и Сережи. Мальчики все запоминали, а потом, залезая с соседскими ребятами на сеновал, плотно закрывали дверь. В полутьме раздавалось:
Сережа читал вслух непонятные и все же манящие стихи. Это были несколько измененные слова похоронного марша, который впоследствии не раз привелось слышать и петь, провожая в последний путь друзей революционеров:
В свои тайны ссыльные не посвящали ни старшего, ни младшего из льнущих к ним подростков. Но подспудное влияние ссыльных чувствовалось. Во всем, что Сережа видел вокруг, постепенно очерчивались границы двух лагерей.
Богатеи с Воскресенской улицы и вечно голодные обитатели Светлицкой — иначе Инвалидной — слободы, куда войны исстари выбрасывали увечных солдат. Приниженность тех, кто ради заработка вынужден идти на поклон к лесопромышленникам, купцам и землевладельцам. То холера откроется, то оспа, то трех разновидностей тиф. То свирепствуют цинга и злая корча, отравление попавшей в муку ядовитой спорыньей. И тогда — похоронные шествия, похоронные шествия мимо городского училища, на Митрофаниевское кладбище.
В голодный год крестьяне не платили непосильных податей. Губернатор Анисьин понаслал судей, становых, войска. У недоимщиков отбирали последнее. Их пороли, засуживали, толпами волокли без суда в тюрьму. Анисьина сменил губернатор Клинкенберг. Что проку — вновь наступил голодный год.
Уже отшумело потрясшее страну «мултанское дело», вернулись домой удмурты, клеветнически обвиненные в человеческом жертвоприношении и вырванные затем из судейских рук, а в Уржуме не сходили с уст подробности. Ведь все стряслось рядом, в Малмыжском уезде, в Старом Мултане. Не одни революционеры с благоговением произносили имя Короленко, поднявшего честные силы России на защиту удмуртов. Некоторые уржумцы познакомились с ним, когда он еще не стал известным писателем. Владимир Галактионович Короленко отбывал ссылку в соседнем Глазове.
Два лагеря, два полюса, соседствующие и несближаемые. Обманное сближение их под сводами церкви, теряя в глазах Сережи прежнюю возвышенность, оборачивалось чем-то базарным, из хитрости облеченным в пристойные обряды и наряды. Неспроста ссыльных смешило, что вокруг Троицкого собора сгрудились церковные и нецерковные лавки впритык к «обжорному ряду». Торговали бакалеей, скобяным товаром и возле Воскресенской церкви. Воскресенья и праздники были базарными днями. В дни ярмарок — на троицу и осенью, когда в Уржум приносили «особо чтимые» вятские иконы, — молебствия, торгашество и пьянство спаивались в нераздельный, триединый союз.
И доводы отца Константина в пояснение земного неблагополучия блекли, блекли. В глазах Сережи он выглядел уже не всеведущим ученым пастырем, а Посредственным попом, затвердившим малую тол|ику обветшалых полуистин. Он повторялся либо увертливо изрекал:
— Сие необъяснимо.
Отец Константин не мог признаться, что его и самого терзают сомнения, угнетает жестокая действительность. Не предполагал он, что со временем, прозрев, будет тяготиться саном, а после революции сбросит рясу и завершит свои дни банковским служащим. Поэтому священник все сильнее привязывался к подростку, стараясь оградить его от сомнений и удержать в лоне церкви. Но поповские разглагольствования, убедительные и утешительные прежде, не задевали ни ума, ни души Сережи.
В непреднамеренном соперничестве священника и ссыльных, в соперничестве, о котором не подозревали ни священник, ни ссыльные, ни сам Сережа, брал верх здравый смысл. Ссыльные много знали и в отличие от отца Константина не признавали ничего необъяснимого, в жарких спорах выискивая истину.
Естественно, влияние ссыльных на Сережу росло.
Новый толчок к этому дал совершенно исключительный случай, к которому поневоле причастен был квартировавший у Самарцевых студент Петр Брюханов, старший брат известного в будущем большевистского деятеля Николая Павловича Брюханова, наркома продовольствия, затем наркома финансов СССР.
Как впоследствии, в двадцатых годах, писал, уже будучи пожилым врачом и доктором медицины, Петр Павлович Брюханов, началось с того, что в Вятку доставили по этапу Феликса Эдмундовича Дзержинского. Ему исполнился двадцать один год, он был опытным революционером, а вятский губернатор Клинкенберг вызвал Дзержинского из тюрьмы, намереваясь, словно школяра, отчитать за связь с «рабочим вопросом». Стройный, с бледным энергичным лицом, Дзержинский в упор глядел на развалившегося в кресле губернатора, потом перевел взгляд на стулья, выстроившиеся в длинный ряд у дальней стены:
— Виноват, разрешите сесть.
Принеся стул, сел, своей невозмутимостью подчеркивая солдафонство губернатора.