«Колбаса», которую я теперь пишу в кавычках, была каким-то полусырым перемолотым с костями и слегка присоленным мясом в несъедобной оболочке. Какого происхождения — не знаю. Казалось очень вкусным, наверное, потому, что ничего другого мясного для нас не существовало. Еще по пятницам выдавали к хлебной пайке малюсенький бумажный кулек с сахаром, наверное 50 грамм. И еще выдавали, не помню, вместо сахара или так и по каким дням, немного сладкого продукта, который по-русски в те годы назвали бы джемом, а в Германии это именовалось мармеладом. Курящие, которыми объявляли себя, ясное дело, все подряд, раз в месяц получали немного какой-то крупно нарезанной дряни, считавшейся махоркой. Некоторые немцы на работе оставляли нашим покурить — остаток от своей сигареты. Вот, пожалуй, и все — окурки в то время нигде не валялись, и сильно курящим ребятам приходилось худо.

А кощунственный для советского человека вопрос: если сравнить все это с положением дел в других, своих лагерях, что получится? — такой вопрос я ни себе, ни кому другому тогда не задавал; впервые задумался над этим только очень много лет спустя. Принадлежал к большинству, долго верил.

Вот еще какая была однажды история; она пришлась на то время, когда и хлеб делался все хуже, и маргарина всю неделю не давали. Народ начинал уже роптать. И вот под вечер привозят в лагерь хлеб, и приходящий к нам раздавать пайки старик поляк объявляет: сегодня вам добавление к хлебу, вместо маргарина — сыр!

Открывает продуктовый рундук, там навалены слегка обернутые в бумагу какие-то порции. Гляди ты — большие! Грамм, наверное, пятьдесят, а может, и больше. Первые получившие разворачивают завертку. Содержимое сильно пахнет и выглядит страшновато — проступает плесень, цвет какой-то желто-зеленый... Что поделать, какая-никакая — а прибавка к хлебной пайке. Пробую, жую.

Не проходит и десяти минут, как почти наступившее уже некоторое умиротворение враз рушится: кто-то обнаруживает на своем куске этого сыра белого червячка, личинку. За ним другой, третий. Поднявшийся шум перерастает в угрозы, раздатчик сбегает от греха подальше на проходную к вахманам. Опять явно назревает бунт: нас хотят кормить червяками!

Телефон у вахманов исправен, и через пять минут приносится разъяренный лагерфюрер: «В чем дело? Где червяки? Покажите!» С нескольких сторон ему протягивают куски этого самого «сыра». Лагерфюрер берет их один за другим, внимательно разглядывает — и разражается длинной и очень громкой речью. Орет на охранников, на поляка, на нас, машет кулаками. Я пытаюсь понять смысл и наконец улавливаю: начальник лагеря кричит, что все здесь — и болваны-соотечественники, которым зря доверили важную миссию караулить русских, и сами русские, с которых какой уж тут спрос, — ни черта не смыслят в деликатесах! И что только последний болван не знает, что настоящий Harzerkase — гарцский сыр — должен быть с личинками, что с ними он созревает! Их надо счистить ножиком — и всё!

Он вытаскивает из кармана складной нож, поднимает над головой, продолжая кричать, сыр с плесенью. У всех на глазах находит червячка и аккуратно сбрасывает его. Разевает рот — «вот, смотрите!» — и с явным аппетитом жует одну из наших порций. За ней вторую. «Кто еще отдает?»

Народ начинает понемногу расходиться по баракам. Бунт не состоялся. Однако и опыт с вонючим сыром больше не повторяется.

Через много лет в солидной гостинице в городе Эрфурте в ГДР я увижу за завтраком у «шведского стола» нечто напоминающее те заплесневелые куски. Официант подтвердит: да-да, это Harzerkase; господин, towarisch, желает попробовать? Товарищ, ясное дело, пожелал. Принес на стол две порции — жене и себе. Первая порция осталась нетронутой, сам же я быстро убедился, что вкус этой штуки и в мирное время — что называется, на большого любителя. Но личинок не обнаружил!

Быв определен в слесарные ученики, я попал под сокращенный для тех времен рабочий день: всего восемь часов. И отсюда сразy же возникла проблема с перемещением из завода в лагерь. Одному не разрешается, а строй поведут еще через два с лишним часа. Проблема, впрочем, очень скоро разрешилась, потому что обеим сторонам было понятно, что бежать отсюда, в сущности, некуда. А хромоногие охранники лагеря, вахманы, так плетутся, что хождение строем выглядит для заводского начальства, которому требуется работа, да поскорее, совершенно нелепо. А смены на заводе разные в разных цехах, так что надо поспевать, а не плестись. В общем, этот суровый порядок с обязательным хождением строем вскоре постепенно рассосался.

Но это не сразу, и мне не раз приходилось, дойдя от цеха до проходной, там ждать, пока кто-нибудь из немцев будет идти из завода. Вахман на проходной обычно «помогал»: вот, русский мальчишка ждет, забери его с собой до лагеря. Благо ходьбы — каких-нибудь пять минут.

И в один прекрасный день меня подхватил на проходной кончивший свое дежурство заводской вахман, явно проявлявший интерес к недавно появившимся на заводе русским. Был он довольно молодой и, видимо, не очень здоровый. Может, инвалид, а может — «со странностями», как теперь говорят. Иначе молодому было ни в жизнь не избежать фронта. Двинулись мы в недалекую дорогу, и парень этот, кстати явно хромавший, тут же стал меня что-то расспрашивать про нашу советскую жизнь и вообще про Russland, и еще — а так ли уж нам здесь, в Германии, хорошо? За проволокой ведь...

Раздалось гудение мотора, навстречу нам пронесся блестящий лаком легковой автомобиль-фаэтон с двумя или тремя пассажирами в хороших костюмах — и круто затормозил.

На заднем сиденье обернулся и что-то прокричал нам мрачный господин, и мой сопровождающий стремглав кинулся к нему. Полунемая сцена продолжалась недолго: господин в роскошном костюме орал на вахмана, тыча пальцем в мою строну, вахман послушно кивал головой — да-да, конечно, jawohl!

Машина взревела и помчалась в уже предупредительно открытые ворота фабрики, вахман вернулся огорченный — ему явно влетело за меня. Объясняя мне, что вот-де большое начальство не дозволяет, чтоб русские расхаживали иначе как строем, он несколько раз повторил вполголоса: Gestapo! И я отправился за проволоку, ощущая даже некоторую неловкость: вот подвел такого хорошего немца, ему за меня еще и всыпали. А слово «гестапо» меня изрядно напугало; значение его очень хорошо знал еще с советского мирного времени, да и в оккупированном Харькове звучало оно зловеще. Не хватало мне еще только гестапо!

Никаких, однако, последствий вроде бы не произошло, однако приветливый немец-вахман на заводе улыбался мне теперь только издали. А до следующих упоминаний зловещего слова было еще ох как далеко. Почти как до «Семнадцати мгновений весны».

Женский лагерь, возле которого в первый день мы слушали лагерфюрера, сильно не похож на наш. Вполне приличный одноэтажный дом. Рядом еще один дом, в котором живут «иностранцы» — такие же пригнанные на работу в Германию рабочие, как мы, но из других стран. Французы и бельгийцы — те вообще считались здесь свободными людьми, получали из дому посылки, хороший паек, а на фабрике — полную немецкую зарплату. Там же живут поляки, по положению нечто промежуточное между иностранцами и нами: они обязаны носить на одежде тряпичную букву «Р». И еще в том же доме и в том же коридоре, где комнаты наших женщин, — кабинет и спальня самого господина лагерфюрера. Такое вот деликатное соседство.

Еще им всем выдавали постельное белье. И на фабрику они с самого начала ходили без строя. С чего бы такие преимущества?.. Девушки ведь из того же Харькова. Неужели всего-навсего из-за любвеобильности лагерфюрера? А черт его знает!

А деньги? Деньги хоть какие-то нам платили? И даже, наверное, сначала — а у самих-то «хозяев», у немецких рабочих, вахманов, мастеров и так далее — деньги были? Конечно. Иначе получился бы непорядок, нарушался бы непременный Ordnung, что совершенно недопустимо. И, согласно этому тамошнему порядку, нам, «остарбайтерам», «цивильным русским», тоже полагалась зарплата. Намного меньшая, чем немцам, но все же зарплата.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: