Довольно долго отец, чуть не плача, объяснял тетке: поймите, пожалуйста, я теперь никто, ни милиции, ни суда больше нет, ко мне тоже приходили с обыском... А та повторяла и повторяла свое. Так и ушла, наверное, в надежде, что адвокат, защитник, поможет буяну Гришке выпутаться и на этот раз.
Ничего хорошего не приходится ждать и от подделки в домовой книге. Потому что через несколько дней после прихода немцев появился управдом, которого уже довольно давно никто в доме не видел. Первым делом он стал проверять домовую книгу и вскоре добрался до той самой страницы. И стал спрашивать Ивана Ивановича, не лазил ли кто в книгу. «Вот тут написано, что жена Черненко — русская», а ему, управдому, вроде бы помнится, что было записано не так... И что, мол, думает об этом служащий домоуправления Иван Иванович?
Иван Иванович, едва дождавшись, чтоб тот ушел, пришел к нам и рассказал об этом. Рассказать-то рассказал, а что, если управдом станет копать дальше и спрашивать паспорт?
Разносится слух, что где-то за городом, за Тракторным заводом, собирают мерзлую свеклу — ее посеял пригородный совхоз и не успел убрать. Так вот ее выкапывают теперь из уже начавшей подмерзать земли и что-то из нее готовят. Кто-то из соседей там уже побывал, свеклу принес, ее готовили и ели, и сосед уверяет, что это очень вкусно и даже напоминает тушеное мясо. И вот ранним утром мы с отцом отправляемся за этой свеклой. Уже по дороге становится понятно, что туда идут сотни людей. За тем же самым.
Мой папа совсем не силач, он полный и квелый. Ему должны были делать операцию, с ней что-то не вышло, и он постоянно носит под одеждой бандаж. Такое устройство вроде широкого толстого пояса с зашитой в нем стальной полосой. Она прижимает ему низ живота — от грыжи. Так что идем мы плохо, нас все время обгоняют. Когда мы часа через полтора приходим к этому полю, там уже копошатся, наверное, тысячи. Земля замерзла, руками не откопаешь. Вблизи уже все копано и перекопано, надо плестись по этому полю куда-то дальше. Мы идем, ищем, где торчит из-под земли замерзшая или сгнившая ботва. Совок, с которым мы пришли — лопаты у нас нет, — гнется; выковырять из земли грязную замерзшую свеклину трудно. За два часа работы — я пытаюсь рыть мерзлую землю, отец кладет добычу в торбу и волочит ее по полю за мной — набирается с грехом пополам десятка два этих корнеплодов. Мы тащим добычу домой, отец едва плетется...
Бабушка и мама качают головами. Вечером растапливают чем-то плиту — почти во всех квартирах их, к счастью, не разрушили, когда год или два назад проводили чудо науки и техники — газ. Бабушка, замечательно умеющая готовить, колдует с нашей добычей, неодобрительно качая головой. Вечером на столе появляется сковородка с неаппетитно выглядящими серыми кусочками неизвестно чего. Едим. Обещанный «вкус тушеного мяса», мягко говоря, не ощущается. Довольно противно и никакой сытости.
День или два вода еще шла из кранов еле-еле, потом перестала течь совсем. Весь дом ходил в подвал с ведрами. Потом и тот кран опустел. Нашлась какая-то колонка — кран с водой в переулке не очень далеко от нашей улицы, и там стали собираться длиннющие очереди людей с ведрами. Потом воды не стало и в колонке, и всем пришлось ходить «вниз» — в низину за городским садом, километра за два от нашей улицы. Когда выпал снег, ведро или бачок можно было везти на санках, а до тех пор носили в руках. Причем воду могли по дороге отобрать немецкие солдаты, у них ее тоже не было.
Один из них и забрал у меня однажды два ведра воды, которые я пер оттуда, из низины. Это случилось почти у самого дома.
Отобрал, можно сказать, еще по-благородному: заставил вылить воду в какой-то их бак, а ведра оставил мне. Возненавидел я его всей возможной в мои пятнадцать лет ненавистью и очень долго относил ее ко всем соотечественникам того солдата.
Прошло совсем немного времени после того, как к отцу приходили просители за посаженного полицаями Гришку. И однажды в нашем доме, как, наверное, и везде, жильцы стали шепотом передавать друг другу, что на площади Дзержинского казнили людей. Мы с соседскими мальчишками пошли туда узнать. По улице в ту сторону молча шло довольно много людей, и сразу чувствовалось, что ничего хорошего нас там не ожидает.
Так оно и оказалось. На известном всему городу доме обкома партии к перилам балкона были привязаны толстые веревки. На них висели мертвые люди со связанными за спиной руками. У каждого на груди — кусок фанеры с крупной надписью. На одной из этих фанерок было написано корявыми буквами, что Григорий такой-то — это был сын той тетки, что приходила искать защиты у моего отца, фамилию их я не помню, — «повешен как убийца и поджигатель».
Так эта новая власть заявляла нам о себе.
Ночью проснулись от сильного грохота. Взрыв! В окно было видно, как за домами, наверное на соседней улице, к небу поднимается столб пламени. Все уверены, что «взорвалось у них» — у германской армии. Где-то воет сирена, проносятся машины.
Пожар продолжался до рассвета.
А утром из квартиры в квартиру шепотом передавали: взорвался «дом Косиора», известный всему городу особняк секретаря украинского ЦК, исчезнувшего, как многие другие, в конце тридцатых. После него в особняке поселялся каждый следующий главный партийный секретарь — уже обкома, после того как столица Украины перешла в Киев. И немцы, конечно, тоже заняли этот дом под какой-то свой штаб.
Очень скоро стало известно, что немецкие военные начальники там же, в своем штабе, и жили. Теперь их хоронят в городском саду. Ставят таблички: генерал такой-то, полковник такой-то. И так далее, десятка два табличек.
Все уверены, что в городе действуют партизаны, и ждут. Но взрывы не повторяются.
Скоро у нас дома не осталось никакой еды. Продать что-нибудь из вещей в городе практически невозможно. Да и пытаться бессмысленно — не дадут ни гроша. Надо идти в деревню — «менять»: городские вещи, например хорошую одежду, на продукты питания. Меня соглашается взять с собой пожилой дядька Валентин Николаевич из соседнего дома, у него в деревне родственники.
Все уже знают: чтобы идти за город, нужно разрешение. За ним обращаются в районную управу. Выстаиваю в очереди, показываю метрику. В то «старое доброе время», когда я родился, в свидетельстве о рождении ничего не писалось про национальность родителей, так что в этом смысле со мной было все в порядке. Мне выдали справку, в ней написано (по-украински, конечно), что мне разрешено до такого-то числа выходить за пределы города Харькова.
В дорогу у меня было крутое яйцо, наверное из каких-то бабушкиных тайных запасов, и кусок макухи. (Объяснение для сегодняшнего поколения: макуха — это жмых семян подсолнечника. То, что остается, когда их на маслобойной фабрике дробят и отжимают из них будущее постное масло. Вперемешку с лузгой, естественно. Макуха была одним из немногих продуктов, которые продавались за советские деньги на возобновившемся вскоре после прихода немцев харьковском главном рынке, именовавшемся «Благбаз»: Благовещенский базар, такое вот христианско-советское сложное слово по имени находящейся рядом с рынком церкви. Продавали макуху плоскими кусками; часто круглыми, похожими на точильный камень. Она пахла подсолнечным маслом. Когда грызешь и понемножку прожевываешь, очень даже забивает голод, хотя и не надолго.)
Прошагав целый день, мы без особых происшествий добрались до села Веселого, вот такое хорошее имя. И там легко нашли — все друг друга знают — родственников Валентина Николаевича. Они нас накормили досыта горячей вареной картошкой. Утром я ходил по избам. «Тетя, вам не надо отрез на платье или мужские туфли сорок первый номер?» В ответ объясняют, что надо не туфли, а спички. И мыло. Спички у меня с собой были — коробков, наверное, пять. И еще иголки, потому что в городе было известно, что это очень ходовой товар. С иголками и спичками дело пошло лучше.