Отправлены на завод и портной, и сапожник; вся мужская кухонная компания, кроме повара, тоже разобрана по цехам. Поубавилось и лагерных придурков — кроме нескольких стариков да одного-двух явных инвалидов все работают на фабрике. (Инвалиды — это не преувеличение и не моя выдумка. Работал в лагере, например, хромой уборщик, у которого левая нога была короче правой чуть не на четверть; передвигался он с трудом. На редкость полезные кадры отправляли в Германию фюреры по доставке рабочей силы...) И еще остались не охваченными этой начавшейся «тотальной мобилизацией» несколько больных — кранков.

Славное племя вечных больных существовало в фюрстенбергском остарбайтер-лагере, наверное, с самого начала. Во всяком случае, когда нас сюда привезли в мае 42-го, больным было велено сказаться еще до распределения на работу — в первый же вечер, когда набивали соломой будущие матрацы. И несколько человек откликнулись сразу же. Григорий С., Гриша, невероятно бледный человек лет двадцати пяти, попытался объяснить лагерфюреру, что у него язва. Он, мол, готов работать, но ему нужно диетпитание. Тот явно не понимал и начал свирепеть. А как по-немецки «язва», никто вокруг сказать не мог. И тогда Гриша выложил козырь: назвал обе своих язвы, желудка и двенадцатиперстной кишки, по-латыни: Ulcus ventriculi и Ulcus duodeni...

От такой учености лагерфюрер осатанел окончательно; орал, что Германии нужны рабочие, а не больные. Так что на следующий день Гриша был отправлен в какой-то цех. Был он на самом деле очень болен и жить на лагерном пропитании не мог. Несколько раз его освобождал от работы заводской медпункт, прописывали ему, как он говорил, диетическое питание. Кончилось дело тем, что из лагеря его отправили вроде бы в госпиталь, а оттуда якобы насовсем домой. За достоверность последнего не поручусь.

Тогда же, при первых «смотринах» объявил о себе крепкий парень, стриженный под машинку. «У меня ж сифилис, — тихим проникновенным голосом объяснял он стоявшим поблизости. — Вторая стадия. Надо им, наверное, меня изолировать, а?» И направился к лагерфюреру. Никаких шумовых эффектов от этого не последовало. Лагерфюрер показал руками вниз, Георгий расстегнул и спустил штаны, и лагерфюрер с видимым интересом стал его рассматривать.

Продолжения не помню, знаю только, что после довольно долгого хождения в медпункт Жору, как не представляющего опасности для окружающих, определили в горячий цех и он стал получать полагающийся ему дополнительный паек «шверст» — за самую тяжелую работу. А про сифилис я его с некоторой опаской расспрашивал гораздо позже, и он снисходительно пояснил, что любую язву на теле не так уж сложно сделать (как в твеновском «Принце и нищем»?). Если умеешь, то это, мол, совершенно безопасно даже на причинном месте...

А вот если кто действительно всерьез заболевал, то дело было плохо. Кроме явных производственных травм и ожогов или температуры под сорок градусов, ни лагерфюрер, ни доктор в заводском медпункте ничего не признавали. Так было и со слесарем Володей Сурядновым, моим покойным земляком. Очень долго у него пухла и постепенно чернела нога; ходить на работу он уже не мог, лежал в бараке. Долго и безрезультатно понукали лагерфюрера — пропадет человек зазря!

Когда за Володей наконец приехали, чтобы забрать в больницу, было уже поздно.

Что же до кранков себе на уме, то самым знаменитым из них был известный всему фюрстенбергскому лагерю именно в этом качестве упитанный мужчина средних лет с золотым зубом и неизменной улыбкой. Так он и звался: Ленька-кранк.

Чем именно был болен Леонид батькович З., не знал, возможно, никто. Это не помешало ему безбедно прокантоваться в лагерных придурках-уборщиках до самого 45-го года. И поскольку на уборку бараков оставляли в лагере, как правило, всего на несколько дней, действительно больных или легко травмированных на фабрике, то есть людей временных и в тонкостях этого сложного дела не искушенных, то Леня исполнял лично только самую трудную и ответственную работу — руководил ими.

У кранков, постоянно торчащих в лагере, достаточно свободного времени, чтобы заниматься всевозможной коммерцией. Так что среди них есть люди богатые — приодевшиеся, с лишней пайкой или хлебным талоном, при деньгах.

Раз в месяц, сразу же после получки, наши деньги начинают с нарастающей скоростью циркулировать по баракам, и через несколько дней очень большая их часть собирается в карманах нескольких лихих людей — удачливых картежников. (Среди них нередко бывали и рассудительные вечные больные.) Потому что игре на только что полученные деньги со страстью предается чуть не весь мужской лагерь. Ведь это единственная, может быть, радость души, какая доступна здесь нормальному человеку. И к тому же надежда, пусть призрачная, разбогатеть — всего за одну ночь! Двадцать одно, оно же очко, великая игра, уравнивающая профессора, если бы он здесь был, с последним придурком...

Первый вечер за спинами игроков слышно чаще всего: «на три марки!», «на пять!» и прочие скромные числа. А на вторую или третью ночь можно увидеть, как тишайший кранк или здоровенный прессовщик (бывало, не умывшись с работы, весь в копоти), сорвав банк или после удачного «стука», сгребает со стола такую кучу купюр, что и без долгого счета видно — в ней не одна и не две сотни рейхсмарок. И страсти у зашмурганного стола в фюрстенбергском бараке кипели с тем же накалом, что в «Пиковой даме», за это ручаюсь.

И я бросался очертя голову в этот омут. Выигрывал мало и очень редко, проигрывался почти всегда в пух и прах. А раза два даже закладывал выигравшим что-то из одежки, за что был внушительно бит Мишей большим. Зато общался на равных со старшими. С силачом Леней Чумаком, с Иваном Бабенко, прозванным в лагере за могучий бас Шаляпиным, с заводилой Мишей Сухоруковым — справедливыми и сильными мужчинами, умевшими постоять за себя хоть перед крикливым мастером в горячем прессовом цеху, хоть перед самим лагерфюрером.

А про «стук», наступающий по утроении банка (за что владелец колоды получает, даже если уже не участвует в игре, некую обязательную плату), про роковое для банкира число «казна-семнадцать», про долги «на отбой», про блеф и прочие психологические тонкости и премудрости великой игры — кто же расскажет! Почему-то в современных описаниях правил картежной игры, напечатанных в дорогих книжках с картинками «Азартные игры» и тому подобных, никаких красот и тонкостей игры в двадцать одно нет и в помине. А жаль!

Сколько ни подчищали лагерных придурков, все равно оставалась непыльная работа, без которой фабрика обойтись не могла. (Или же заводские начальники вместе с лагерфюрером не представляли себе, что без нее можно обходиться, но для этого надо что-то изменить в заведенном порядке.) А значит, оставались при ней и наши ребята — других людей взять было негде. При грузовой автомашине, которая кроме прочих грузов возила на завод и в лагерь продукты, остались двое семнадцатилетних мальчиков, два Николая. Остался и третий Николай, возивший на тачке (в изначальном, прямом смысле этого слова) заводскую шипучку «браузе» из подвала, где он помогал старику немцу ее разводить и газировать, в немецкую столовую. Его же нередко посылали помогать двум другим Николаям — разгрузить машину, перетащить мешки, ящики. Вскоре это обстоятельство не замедлили использовать заинтересованные лица.

Ясно, что за человеком, который чуть не каждый день едет в кузове вместе с хлебом, присматривают. Украсть, может быть, не так и сложно, но трудно вынести. А вот если тебя прислали помочь на какие-то полчаса — это совсем другое дело. И ребята понемногу приспособились сгружать Коле-браузнику, по буханке, а то и по две и по три — под спецовку, прижимая хлеб к животу. Коля прятал эти буханки в своем лимонадном подвале и потом, возвращаясь с работы, выносил с завода в лагерь. Втягивать для этого живот ему было не трудно — худющий, как спичка.

Беда все же случилась — однажды заводские вахманы остановили Николая на проходной и нашли у него под спецовкой буханку хлеба. Вернулся он в лагерь через три недели, к которым его в два счета приговорил какой-то, по Колиному описанию, «полицейский судья». Сидел в тюрьме в одиночной камере, кажется, в том же Ной-Штрелице, где я побывал в больнице. Днем его выводили на работу — убирать двор, перетаскивать с места на место камни. В остальном режим был такой: один день — по кружке воды утром и вечером и кусок черного хлеба (грамм сто пятьдесят, считал Коля); на следующий день — одна кружка воды и больше ничего...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: