Вскоре после этого был еще один случай, когда на площадку перед столовой собрали русских — на этот раз и военнопленных, и нас. Всех, кто был в смене, кроме женщин, которым вроде бы сказали, что им не обязательно. Налетел сам директор-бетрибсфюрер Харлингхаузен и, брызгая слюной, стал орать, что мы — это та самая смена, в которой за несколько дней до этого ночью произошел ужасный саботаж: снарядные заготовки, уложенные на стеллажах для остывания перед обточкой, употребили по малой нужде. (Кто-то в них пописал, проще говоря.)
Дальше последовало грозное веление: выдать виновных, которым еще лучше — признаться самим добровольно. Народ впереди молчал и делал постные мины, в задних ряда слышалось тихое ржание. После чего оттуда спросили: «А фрау варум никс? А дойч?» И тогда господин директор зашелся окончательно. Разобрать можно было только, что все мы саботажники и мерзавцы, что виновные найдутся и за такое надругательство над германской военной продукцией — будут повешены. Об этом он сам позаботится!
Стало жутковато, запахло хорошо известной в те годы акцией — каждого десятого... И вот уже господин директор с воплями и с кулаками набросился на стоящего поблизости военнопленного, уже подскочили к тому солдаты-конвоиры и... И потащили пленного в сторону, выкрикивая на ходу в сторону директора что-то не очень любезное. (Наверное, что за пленных отвечают они?) А нам велели разойтись по цехам. На том процедура и закончилась — по сути, ничем. Ни обещанных страшных кар, ни заметных расследований не последовало.
Может, господин директор просто побоялся доносить про это дело в гестапо или куда там у них полагалось? Чтобы ему первому не всыпали за такую «неарийскую» историю?
…Приезжает в город на телеге Ваur, мужик, — сдавать куда полагается масло. С чиновником, который принимает продукт, он ладит; оба довольны, чем — можно не объяснять, поскольку масло в Германии выдается по карточкам. (Существовали такие конторы, или это придумано, я понятия не имею. Я пересказываю анекдот.) Чиновник в своем кабинете угощает мужика кофе, тот пялится на незнакомые предметы. Видит глобус. «Послушай, — спрашивает, — что это за штука?» — «Это весь земной шар!» — объясняет хозяин. «Ишь ты!» — удивляется гость и просит показать разные страны, с которыми идет война. Меряет пальцами Америку, потом Россию: «Ого!» — И спрашивает, где Германия. Хозяин показывает. Бауер в недоумении: «Такая маленькая? Против них? — И шепчет чиновнику на ухо: — Послушай, а фюрер об этом знает?»
Не такое уж, наверное, тонкое остроумие. И черт бы с ним: ведь это рассказано в то время, когда немцы не смели здороваться друг с дружкой иначе, как «хайль Гитлер!». А крамольный анекдот, за который рассказчику ох как не поздоровилось бы, рассказал нам, двум подневольным русским, немецкий рабочий! Электрик, присланный на фюрстенбергский завод из другого города; хорошо его помню, и голос помню, а фамилию забыл.
Наверное, таких смелых было не так уж много. Гораздо больше было немцев, относившихся к нам хоть и без особых симпатий, но по-человечески. Никуда не денешься — вместе работали. Многие из них, кстати, тоже не по своей воле; их прислали сюда из других мест по «трудовой повинности», жили без семьи. Кто-то из них мог быть и членом НСДАП, с «паучком» на лацкане по убеждению или по обязанности. Это не меняет сути: в фашистской Германии оставалось немало нормальных людей. Такими были на фабрике мастер Боддин, токарь Музхольд, бригадир Билефельд на пайке резцов, станочница фрау Багински, старательно учивший русский язык наладчик Пауль Пуплат, инженер Мюллер, шлифовщик Штир и даже начальник заводских вахманов старик Майнке. Кто-то другой назвал бы, наверное, других.
А тех, которые норовили по всякому поводу, а то и без повода поорать, замахнуться, а бывало, и ударить, — тех вспоминать теперь нет желания, да и поздно. Они нам были тогда враги. Мы для них, разумеется, тоже. По этой причине и произошел в мехцехе несчастный случай с Мишей большим — тяжелым молотком он разбил себе большой палец на левой руке. Несколько недель Миша ходил в классических «кранках», но покалеченный палец не заживал, и дело кончилось ампутацией фаланги — половины пальца, так что Миша очень долго не работал в цеху. А я точно знаю, что увечье он нанес себе нарочно. Так придумал в то поганое время и так поступил, чтобы хоть сколько-то времени не работать на врага. И еще, возможно, по каким-то своим соображениям.
Ранней весной сорок четвертого года на заводе появился «настоящий» переводчик — немец-фольксдойч со всеми полагающимися признаками арийской расы, рослый голубоглазый блондин Артур Закс. Очень хорошо владеющий немецким языком и, несмотря на все это, как бы совершенно русский. Знатоки в лагере уверяли, что он — недавний военнопленный, младший командир Красной Армии.
Поселился он в городе на частной квартире, а на фабрике расположился в «бюро», в конторе дирекции. Сопровождал директора, когда тот ходил (вернее, носился) по цехам. Переводил военнопленным и нам, «остарбайтерам», его сердитые вопросы и грозные понукания. Чем еще занимался, мы не знали. А через какое-то время переводчик Закс стал вызывать нас к себе по одному и расспрашивать: кто да откуда, с какого времени в лагере, кто с тобой еще и откуда ты его знаешь. И так далее. Все это тут же становилось известно в лагере и ни у вызываемых, ни у тех, про кого он спрашивал (у меня в том числе), восторга, разумеется, не вызывало.
До сих пор, если кто из немцев спрашивал о родителях, я сразу говорил, что отец — харьковский адвокат. После этого задавший вопрос, как правило, покачивал уважительно головой, и на том разговор кончался. Что, если будут расспрашивать подробно? Мне придется говорить, что мамы нет, умерла... Иначе, если они что-то подозревают, можно только хуже запутаться. Противно и страшно.
Но вскоре совершенно новое обстоятельство отодвинуло все остальное на второй план.
Нa завод в Фюрстенберге иногда приезжали и ходили по цехам в сопровождении мастеров немецкие офицеры, возможно военпреды. Обычно — вдвоем или втроем; старшим в этой компании был пожилой полковник интеллигентного вида. Бывало и так, что приезжал он один. После очередного его появления меня позвал начальник цеха Шульц и сказал: господин полковник Гайст хочет перевести тебя на другой завод, там тебе будет лучше. Ты как, согласен? Можешь подумать.
В тот же день выяснилось, что это странное предложение было сделано еще троим. Мне, младшему, не было восемнадцати, Николаю Седлеру из Запорожья и сталинградцу Смирнову — лет по двадцать, старшему — Петру К., лет, наверное, тридцать пять. Не ожидая ничего хорошего от непонятных в тех условиях галантерейностей — зачем-то еще спрашивают, — ни один из четверых перечить не стал. Другой завод? Ну, пусть другой, даже интересно. А куда ехать-то? Там узнаете...
Миша Сергеев, услышав от меня эту новость, сразу же сказал, что все правильно, и велел слушаться Петра. Особенно «если что...». Расспрашивать что и зачем я не стал, потому что у Миши большого были теперь какие-то свои дела с этим Петром, который мне не нравился — хмурый какой-то, нудный. И я ему, конечно, тоже явно не нравился. Обменялись мы с Мишей — тоже, наверное, на случай «если что...» — харьковскими адресами, именами родных. Я назвал отца и бабушку.
Через несколько дней нам четверым велели собрать вещички. И переводчик Артур, которого я стал бояться из-за его расспросов — весь сплошная улыбка, — повел нас на вокзал. Там мы сели вместе с ним в пассажирский поезд и поехали.
Оказалось — в Берлин.
Глава шестая. Берлин
Приехали. Вышли из вагона и увидели уже не станцию, а настоящий вокзал большого города. Везде надписи: Berlin Stettiner Bhf., то есть Берлин, Штеттинский вокзал, это тебе не Фюрстенберг! И не успели мы сделать двух шагов, как к нашему сопровождающему подошел невзрачный усатый дядя средних лет в плаще и шляпе. Что-то ему показал, и он негромко произнес: «Kriminalpolizei!»