Заслышав свист Микитки, постепенно оживают все голубятни.

— Эй, Петя, глянь!

— Сенька! Пуляй!

Над улицей и над городом идет независимая от земли, вольная, смелая, поднебесная, мальчишечья перекличка.

И в свете полуденного солнца, сверкая крыльями, появляются сизые, жарые, лимонистые.

Микитка узнает их в полете и кричит:

— Вон Люськин хохлатый пошел!

Или:

— Гля, чиграш Вальки Фунта!

Или:

— Мазуристый, о-о-о!

И теперь уже он свистит так, что все голуби, перемешавшись, идут в небе одним вертящимся, живоблистающим колесом.

Пусть там, на земле, копошатся эти жирные, пузатые стряпухи, перемывающие горох, эти злые, сидящие на пороге своих лавок бакалейщики, эти скупердяи, которые только и смотрят, чтобы Микитка не перелез через забор и не забрался на яблоню с райскими яблочками. Зато здесь, на голубятне, он властелин.

Вот над улицей появились новые, еще незнакомые голуби. Микитка берет в руки серого, железнокрылого турмана, поворачивает к себе его сухую граненую, вроде кубика, головку и, глядя прямо в глаза, что-то шепчет.

И поджарый, мускулистый голубь, не отрывая от Микитки соколиных глаз, бормочет в ответ что-то покорное, клятвенное. Тогда Микитка берет в рот крошечный клювик его, словно, прощаясь, целуется, и с вытянутой руки, как с катапульты, выбрасывает турмана в воздух.

Микитка подбегает к самому краю крыши. Я закрываю глаза. Раздается пронзительный, раскалывающий небо свист и вопль. Микитка подпрыгивает, свистит и хохочет. И смешанное с ужасом и страхом сладкое волнение мальчишеского восторга заливает сердце.

Микиткин скакун стремительно бросается напрямик к чужим голубям и, описывая над ними круги, бурчит вроде: «Микитка зовет! Микитка зовет!» И вот уже летит он словно с привязанными к нему подругами. Усаживает их на свою голубятню и все воркует: «Заходите, заходите, будьте как дома». Но те, богатые, роскошные, мохнатоногие, жеманно поворачивают свои головки: «Нет, спасибо, постоим тут». Микиткин турман уже в голубятне: «Да заходите, через порог не разговаривают». И те, роскошные, богатые, продолжая жеманиться, осторожно, чуть пригнув головку, как в келью, входят в голубятню.

А Микитка, затаившись внизу, дергает за веревку, и дверца — хлоп!

И вот уже там, в голубятне, переполох, топот, сердитое великосветское ворчанье. Но поздно, поздно! Микитка навешивает на скобу большой ржавый гвоздь.

А хозяин голубей — веснушчатый Котя Бибиков в берете с красным пушистым помпоном — уже бежит по улице:

— Отдай! Это мои голуби!

— А что, на них написано? — спросит Микитка.

— Ну, отдай по-хорошему, а то хуже будет.

— Хуже не будет! — равнодушно ответит Микитка.

— Ну, отдай! Вот видишь, я же тебя прошу, — умоляет Котя.

— Так проси не проси, а на фу-фу не выйдет, — так же небрежно ответит Микитка.

— Ну, зачем на фу-фу? — говорит Котя. — На фу-фу не надо. Я разве не понимаю?

Микитка подтягивает штаны.

— У тебя мошна толстая, во какие щеки!

— А ты моих щек не касайся! — кричит Котя. — Щеки мои и мои!

— Ну, ладно, — примирительно скажет Микитка, — сколько дашь?

— А сколько просишь?

И начинается торг и купецкое хлопанье по рукам: «Ну, будь я проклят — последняя цена!» — «А вот провались я в тартарары — моя последняя!»

11. Овечка едет в Америку

Раздался водопадный грохот, задребезжали стекла, заколебалась земля, хриплый трубный крик «но!», «вье!» наполнил улицу. Я выбежал за ворота. Прямо на меня несся с кнутом в руках стоящий во весь рост на фаэтоне Туна Кабак. Искры из-под копыт взлетали выше крыш, и пена с лошадиных губ падала и испарялась на горячем булыжнике. Меня оглушило гремящее «тпру-у!», и фаэтон остановился как раз у наших ворот. Туна Кабак — краснорожий, обожженный солнцем и ветром, — сошел с козел; удушливо запахло попоной, дегтем, конской мочой. Туна надел на морды коней торбы с овсом, ударил кнутом по голенищу и спросил:

— Ну, кто тут едет в Америку?

Овечка в новой соломенной каскетке свистел в сливовую косточку и, прыгая на одной ножке, кричал:

— А мы едем в Америку! А мы едем в Америку!

— Ну, американец, — сказал Туна Кабак, — ты пришлешь мне доллары?

— Ага, — отвечал Овечка.

— Вот сейчас, когда ты в каскетке, ты говоришь «ага» и готов отдать мне даже миллион, а когда наденешь цилиндр, что ты скажешь тогда, мальчик? Ты скажешь: «Туна Кабак, я тебя не знаю и никогда не знал», — печально проговорил извозчик. — Может быть, кто поставит мне шкалик? Нет, я дождусь этого шкалика, как посылки от американского президента.

Пришел Котя в голубой каскетке и вместо «здравствуйте» сказал:

— Па-де-Кале — Ламанш. Вы увидите Азорские острова.

Но бабушка Лея безжизненно взглянула на него, она хотела бы лучше умереть у этого заросшего крапивой забора.

Пришли люди из соседних дворов, прибежали с соседних улиц, явились из Заречья, приехали даже из Насточки и Володарки. Может быть, бабушка Лея встретит там, в Америке, родственников, может быть, случайно, на ярмарке, и передаст привет.

И каждый давал советы, как ехать и что взять с собой. Послушать их — они уже много раз пересекали океан.

Одни говорили:

— Бабушка Лея, возьмите пуховой платок, без пухового платка вам и ехать незачем!

— Саквояж, клетчатый саквояж! — брызгая слюной, говорил Кукла, у которого не было даже самого маленького баульчика, ибо зачем иметь баульчик, когда в него нечего класть? — Я вам говорю: саквояж, и вам будет так хорошо, что лучше и не надо.

Так они давали советы, а тем временем выносили из дома то, что было у бабушки Леи.

Торжественно вынесли большие, с пестрыми фазанами подушки, — похоже было, что бабушка Лея собиралась переплыть на них океан, явиться в Америку и сообщить: «Есть у нас, слава богу, на чем спать!» Кто-то тащил старый, треснувший горшок с углями, которые в Америке, говорят, превратятся в золото. А бабушка Лея предлагала взять и корыто, в котором она, и ее мать, и еще ее бабушка в течение ста лет месили тесто. Какое оно еще там, американское тесто, и взойдет ли в чужом корыте, вздохнет ли так, как в этом?

Кто-то снял со стены прадедушку с длинной шелковой бородой. Рыжий прусак, выползший из рамы погулять, а может, даже специально взглянуть на предка, с которым он прожил бок о бок всю жизнь, не видя его в лицо, — быстро исчез в раме, чтобы тоже проехать в Америку, без паспорта. Он дрожал от страха, слушая рассказы о страданиях на Острове Слез, где всем заглядывают в глаза — не золотушный ли? — и спрашивают, сколько долларов в кармане.

А откуда доллары у таракана?

В Америке он разбогатеет, раздуется, станет важным барином, и, когда наденет цилиндр и пойдет по главной американской улице, где его не знают и не помнят голеньким тараканом, никто и не догадается, что он всю жизнь провел в раме между шкафом и старыми стенными часами; и все встречные еще издали будут поспешно снимать котелки, а он только еле-еле приподымет цилиндр. И все, глядя на него и завидуя ему, будут спрашивать друг друга: «Кто этот рыжий барин, что-то есть знакомое в лице!»

Бабушка Лея обнималась с соседками, и, обнявшись, женщины надолго замирали, словно падали в обморок.

— Может, и вы поедете с нами? — печально спрашивала бабушка Лея.

— Что вы говорите, бабушка Лея! — испугалась соседка. — Ведь вы едете не в Насточку, а в Америку.

— А я знаю? — отвечала бабушка Лея и плакала.

Овечка, видя, что все плачут, тоже заплакал.

— Дурак, чего ты плачешь? — говорил Котя. — Ты ведь едешь в Америку. Ты увидишь Азорские острова.

— Не хочу, — плакал Овечка.

— Там кактусы, — обещал Котя.

— Не надо, — всхлипывал Овечка.

— Там кактусы, там папирусы, — как завороженный твердил Котя.

А Туна Кабак уже сидел на козлах и трубным голосом кричал: «Скорей!», словно опаздывали к американскому поезду.

И вдруг обнаружили, что Овечки нет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: