О, это было так давно, что кажется, было совсем не со мною, а с другим маленьким-маленьким мальчиком.

4. Учитель

— Смотри, никому не давай макать, на всех не напасешься, — сказала тетя, вручая мне чернильницу-невыливайку и ручку с пером «86».

И я побежал к учителю.

Собаки увязывались за мной, и все колючки по дороге цеплялись за меня, и на все камни мостовой я натыкался, и все мальчики приставали ко мне: один предлагал сменять марку, другой — пройтись на руках, третий — сыграть в чет-нечет. А четвертый говорил: «Это наш переулок, здесь не ходи».

— Эй, видел меня? — окликнул из калитки Котя.

Он был в новой, длинной, до пят, светло-серой, с блестящими пуговицами шинели, в новом большом, точно воздухом надутом, картузе с белым кантом и серебряными пальмовыми веточками, в новых скрипучих ботинках с калошами и с голубым глобусом в руках.

Котя подошел и выпалил прямо в лицо:

— Какие есть имена на ис? Маскулинис, генерис, игнис, кригнис, пинис, панис… — Он перевел дыхание. — Финис, ляпис, турнис, канис…

Тяжелый, словно камнями набитый, ранец! Котя, путаясь в ремнях, снял его со спины, щелкнул никелированным замком и бережно выложил на скамейку новенькие, туго завернутые в белую глянцевую бумагу, пахнущие краской тоненькие книжки. Как игральные карты, он разложил еще совсем чистые, без клякс, белоснежные хрустящие тетрадки в линейку, и в арифметическую клетку, и в ту большую косую клетку, что предназначена для круглых, осторожных и вежливых букв чистописания.

— Видал миндал? — сказал Котя, как факир двумя пальцами вытаскивая из каждой тетрадки розовую промокашку. Он прикладывал промокашку к губам и играл на ней, как на губной гармонике.

А новенький светло-кремовый пенал с аккуратно переведенным на крышечку цветным слоном! Когда Котя выдвигал крышечку, она вкусно скрипела, открывая радугу цветных карандашей.

Котя любовался и перебирал карандаши. Но когда я хотел потрогать, поспешно задвинул крышку и сказал:

— Не лапай, не купишь.

Котя, в зеркальных калошах, с голубым глобусиком в руках шел вдоль Большой Житомирской улицы прямо к Принцевым островам.

А я побежал своей дорогой.

Мороженщики с грохотом катили свои тележки, выкрикивая: «Фруктовое, фруктовое!..» В киоске цедили из сифонов сельтерскую воду. Воробьи прыгали в пыли и чирикали: «Да брось ты чернильницу! Разбей ты чернильницу!»

Чем ближе к учителю, тем все больше мальчиков встречалось на пути. Нет, это не были мальчики в серых шинелях и высоких фуражках с серебряными гербами, маленькие солдатики, говорящие по дороге об индейцах. Это не были и те великовозрастные ученики в больших синих картузах и лапсердаках, с пузырями под носом и с толстыми томами философов под мышкой. Нет, это были мальчики, у которых нет никакой формы, в огромных, надвинутых на самые глаза старых картузах, с засунутыми за пояс растрепанными, засаленными букварями. Они гонят по дороге камушек вместо мяча и врываются во двор учителя частной школы запыленные, расцарапанные, с криками:

— Потоп! Потоп!

Когда я прибежал сюда со своей чернильницей-невыливайкой, я уже весь был в фиолетовых брызгах.

Во дворе был миллион мальчиков. Все они кричали, галдели, скакали на одной ноге, играли в чехарду, в классы, в сыщиков и воров, свистели в свистульки из кости, из бузины, из сливовых и абрикосовых косточек, пускали змеев и стреляли из рогаток по всему на свете: по воробьям, по каштанам на дереве, по мухам на белой стене, по пушистым помпонам на шапочках мальчиков, а то и по самой шапочке и по голове.

Во всех углах шла борьба: французская, русская, турецкая, вольная, с правилами и без правил. Здесь задевали каждого, вызывали на кулачки, на щелчки, на игру в монеты, в шарики, в перышки, в орехи и каштаны; меняли конфетные бумажки, папиросные и спичечные коробки. Меняли марки с изображением верблюда, идущего пустыней под финиковой пальмой, на марки с белым медведем на льдине, меняли американского президента на раджу в тюрбане, перочинный ножик — на увеличительное стекло.

Они встретили меня криками. Ушастый мальчик подошел, взял ручку, попробовал перо на ногте:

— Восемьдесят шесть?

Он тотчас же предложил мне поменяться на стручок.

— Смотри, как свистит!

Потом меня вызвали на кулачки, чернильница упала на камень и разбилась.

И через пять минут я уже ходил расцарапанный, с дулей на лбу, похожий на всех. А еще через пять минут я уже сам задевал других, предлагал сменять неизвестно как добытую мной марку и вызывал на кулачки.

Первой встречала учеников жена учителя. Она жалобно смотрела на малыша с расцарапанным носом и говорила:

— Такой манюня и уже учится.

— Я не манюня, — отвечал мальчик.

— На тебе уже коржик с маком и иди в класс.

И малыш с зажатым в руке коржиком шел в класс, где на возвышении, еле видный из-за стола, сидел и дремал над толстой Книгой книг маленький, весь заросший бородой учитель священной истории, в ермолке, в белых чулках и ночных шлепанцах.

— Ты пришел? — тоскливо спрашивал учитель сквозь опущенные веки.

— Я пришел, — отвечал мальчик.

— Ну, так садись и не балуйся, — говорил учитель и снова дремал.

…Когда тетка в первый раз привела меня сюда за ручку, учитель вот так же неподвижно сидел над Книгой книг. Мы постояли несколько минут, но учитель, по обыкновению, весь был там, в далеких днях сотворения мира.

— Мы здесь, учитель, — сказала тетка.

Учитель поднял глаза от вечной книги и заметил, что перед ним стоит маленький мальчик.

— Пусть мальчик подойдет ко мне.

Я стоял, зажатый между колен учителя, чувствуя запах табака и книжного праха. Учитель раскрыл старый, закапанный стеарином и чернилами букварь с большими, во всю страницу, черными литерами.

— Пусть мальчик прочтет, что тут написано, — сказал учитель и указательным пальцем ткнул в первую, похожую на майского жука литеру. От страха мне показалось, что она гудит.

— Это будет буква «а», — сообщил учитель. — Так что это будет за буква?

— «А», — прошептал я.

— Громче, мальчик, что это будет за буква?

— Это будет буква «а»! — выкрикнул я.

— Ну, так что вы хотите, у него семь пядей во лбу, — сказал учитель и указательным пальцем щелкнул меня в макушку.

И букву «а», первую букву алфавита, учитель помазал медом и дал мне лизнуть, чтобы я почувствовал, как сладки, как упоительно лакомы литеры учения. А на прощанье он так улыбнулся, что в этой улыбке как бы растворилась его страшная борода. И, возвращаясь домой, я на одной ножке прыгал и кричал: «Я буду учиться! Я буду учиться!» А тетка известила всю улицу: «У него семь пядей во лбу».

В большой, холодной, сумрачной комнате, заставленной маленькими, низкими черными партами, пахло керосином и луком. По стенам и потолку ползали рыжие прусаки.

Здесь не было строгого разграничения на классы, рядом сидели совсем маленькие мальчики в вязаных капорах и мордастые оболтусы в капитанках. У этих уже проклевывались усы, и они показывали друг другу картинки, взглянув на которые конфузился и отворачивался видавший виды школьный кот, считавший своей обязанностью присутствовать на всех уроках.

Мальчики сидели на партах, тесно прижавшись друг к другу, и под самым носом учителя толкались, чтобы согреться, и тихо щипали друг друга, приговаривая: «Жми масло…» А сидевшие сзади, перегибаясь, ловко щелкали передних в макушку, издали показывая маслины, или финики, или другие редкости. А в третьем и четвертом рядах уже вовсю играли в «чет-нечет». А на «камчатке» — там уже сидели на корточках под партой и играли в каштаны.

Лишь два мальчика не участвовали в общем оживлении. На первой, самой близкой к учительской кафедре парте прилично сидел первый ученик и, углубившись в книгу, качался над ней, как во время молитвы: «Скажи мне, ветка Палестины… Скажи мне, ветка…» А на последней парте в углу Дылда, развалившись, щелкал орехи, а скорлупу метал в курчавую голову первого ученика, и, когда скорлупа попадала в цель, первый ученик вздрагивал, оборачивался со страдальческим лицом и снова углублялся в книгу: «Скажи мне, ветка Палестины…» А Дылда хохотал на весь класс.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: