Забрасывали грязью даже Павла Михайловича. Третьякова, зачем он купил за девяносто тысяч туркестанскую коллекцию Верещагина. Даже такая чистая, хрустальная душа, как Перов, не могла слышать имени Верещагина без нехорошего, завистливого чувства. Сконцентрировав на себе всеобщее внимание, Верещагин сильно ослабил популярность новых жанровых картин Перова. И Перов, уже больной, надломленный, бросился вдруг к большим историческим полотнам, думая восстановить ими померкшую славу…

* * *

Далеко зашли в своих восторгах и поклонники Верещагинского таланта. Они называли его одним из первых, – если не самым первым, – баталистом Европы. Разумеется, он неправы. Верещагину было далеко до глубины захвата и живописи Невилля, до рисунка, замечательного рисунка Моро и Детайля. Его полотна – не картины, а умные, талантливые иллюстрации, которые поразят вас на несколько минут, но не способны захватить надолго тем тонким чувством, которым чаруют вас дышащие широким творческим размахом версальские холсты Невилля.

Большой ум, человек высокого гражданского подъема, всегда брал в Верещагине перевес над художником. Да простят мне мою дерзость – я позволю себе усомниться: любил ли в самом деле Верещагин искусство?

Его «документы»-картины не согреты этой любовью.

Он был не только художник талантливый, но и писатель даровитый. Коли собрать его фельетоны, рассказы, получатся целые тома. Почти все сплошь – это прекрасный этнографический материал. И редко-редко, почти никогда не писал Василий Васильевич об искусстве. А уж кому бы, кажется, и книги в руки, как не ему? Фельетон о Лемане в «Русских Ведомостях», еще две-три статьи – и обчелся.

* * *

Популярность Верещагина была колоссальна. С нею мог соперничать у нас разве один только Айвазовский. Василия Васильевича знали во всех уголках земного шара. Выставлял он повсюду, до Америки включительно. Тяжелые пудовые альбомы были сплошь исклеены его биографиями, рецензиями, портретами и карикатурами, вырезанными из газет и журналов Европы, Америки и даже Азии.

И он вполне заслужил свою популярность, свою феерическую славу.

Когда имя его гремело, и ничто не могло поколебать его триумфального шествия, академия спохватилась, и присудила ему звание профессора. И Верещагин – неслыханный, небывалый пример! – отказался печатно.

Со своими батальными картинами он сыграл такую же роль, какая выпала в литературе на долю «Севастопольских рассказов» Толстого.

Доблестной, героической смертью погиб Верещагин. Это был последний мазок, чудный волшебный мазок для его духовного портрета.

Крупная, достойная памятника фигура!

III.

Быстро бежит время…

Давно ли, кажется, узнали мы горестную весть о гибели на «Петропавловске» Верещагина?

Вся Россия дружно оплакала трагическую смерть знаменитого художника…

Верещагин не только живописал войну, но и принимал в ней самое близкое, длительное участие. Богата приключениями шестидесятидвухлетняя жизнь его! Одно восьмидневное «самаркандское сидение» чего стоит! Эта ужасная томительная неделя, когда горсть русских солдат, запершись в тамерлановской цитадели, геройски выдерживала осаду большого двадцатитысячного полчища туземцев – может показаться легендарной. Многие так и думали!

Изнурительная азиатская лихорадка заставила Верещагина покинуть отряд. Он уехал в Париж, очутившись там среди оставленных товарищей-художников.

Целый каскад вопросов:

– Ну что, как!?

Верещагин картинно и сочно описал свои туркестанские впечатления…

На следующий день профессор Гун говорит Василию Васильевичу:

– Ты помнишь инженера К., который вместе с нами слушал вчера твой рассказ?

– Помню.

– Когда ты ушел, он сказал, что ты все врал… И что ты водил солдат на штурм, и что тебе присудили Георгия… Это – говорит, – невозможные вещи, – ему померещилось…

Через месяц вся обычная компания собралась в кафе. Вошел Верещагин. Инженер К. вдруг сконфузился. Перед этим Гун прочел вслух в русской газете, что Государь Император «за блистательное мужество и храбрость» – пожаловал Верещагину георгиевский крест…

* * *

С солдатским ружьем, Верещагин целые дни проводил на стене самаркандской цитадели, стреляя в осаждающих туркменов-халатников. Но время одного штурма враги подошли совсем близко… Двух Верещагин застрелил методично, по-профессорски. Он положил винтовку на выступ стены и ждал…

Первый туземец упал как скошенный… Ватный халат на нем загорелся, и к вечеру труп совершенно обуглился, а поднесенная ко рту в последний момент рука – так и застыла скрюченная…

Тревожные кровавые дни сменялись чудными южными ночами… Тихий теплый воздух, глубокое звездное небо… Кротким всепрощающим миром веяло кругом… И верить не хотелось Верещагину, что утро сулит новые ужасы, новые жертвы и кровь, кровь, кровь без конца…

Часто производились вылазки. Неопытных молодых солдатиков пугала предательская кривизна узких самаркандских улиц, где можно заблудиться, сгинуть бесследно, и они пятились, шли неохотно… Увлекающийся, не ведающий страха, Верещагин всегда уходил далеко вперед один-одинешенек…

Раз у порога сакли он сцепился грудь с грудью со здоровенным халатником, который ударом тяжелого кистеня оглушил художника, и – не подоспей на помощь услужливый штык набежавшего случайно солдата – только б и видели Верещагина!

Но неисправимый Василий Васильевич нисколько не охладел от этого опасного урока и продолжал вместе с начальником гарнизона, полковником Назаровым водить на штурм защитников цитадели. И когда в недобрую минуту его окружили и стали колоть пиками звероподобные туркмены – единственной мыслью было:

– Батюшки, – отнимут ружье – срам выйдет!

Но, к счастью, ружья не отняли.

* * *

В сорок раз превосходили наших туркмены численностью, и мудрено ли, что ценою громадных потерь, правда, им удалось овладеть частью старой крепости. И тотчас же у башни затрепетал позорный для русских флаг… Дикарей отбили, отбросили назад, но флаг, словно дразня, продолжал трепетать в ярком солнечном воздухе…

– Снять его! – крикнул Назаров.

Никто не шелохнулся. Идти к открытой, осыпаемой выстрелами башне, – значило искать смерти, шутить с нею… Молча, не говоря ни слова, двинулся Верещагин к башне… Вот он почти у знамени… Снизу стреляли по благодарной мишени. Меткие пули свистели, жужжали вокруг художника, обсыпая его щебнем и штукатуркой… Но Верещагин, как ни в чем ни бывало, – преспокойно взял древко и спустился со своим трофеем к изумленным и пристыженным солдатам.

А в свободные от боевой страды часы Василий Васильевич писал этюды, – смуглого афганца, типичных солдатиков, тамерлановой мечети, пленявшей его своей величественной причудливой архитектурой.

По словам Верещагина, наши никогда не позволяли себе бесполезных жестокостей.

Раз – это исключение – он видел, как одному из тяжело раненых туркменов солдат воткнул в глаз штык и повернул его так, что в черепе скрипнуло… Василий Васильевич не выдержал и ударил солдата…

* * *

Из отважного воина Верещагину выпадало превращаться в чернорабочего. Да еще в какого чернорабочего!

Когда стало тише, – с минуты на минуту ждали генерала Кауфмана, – Назаров решил сделать вылазку для уборки трупов. Под знойным солнцем они быстро, чуть ли не мгновенно разлагались и грозили повальной заразой. Всех, в том числе и Верещагина, тошнило от невозможного смрада… Но Василий Васильевич погружал в разбухшие, кишащие исполинскими червями тела штык и проталкивал их до большого арыка (канавы).

У стены вздымалась горой разбухшая серая лошадь. А еще вчера Верещагин любовался и ею, сильной, красивой стройной, и всадником. Обоих подстерег заряд картечи…

Когда лошадь тронулась с места, она лопнула по швам, и разлезлась вся, как кисель. Одни упали в обморок, другие корчились в судорогах, а пошатнувшийся Верещагин шлепнулся прямо в шевелящуюся жидкую мякоть лошадиного трупа…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: