Аделаида Герцык

Из круга женского

АДЕЛАИДА ГЕРЦЫК — ПОЭТЕССА МЕЖ ВРЕМЕНЕМ И ВЕЧНОСТЬЮ

Второе рождение поэтессы

Русская литература в последние годы вызвала к новой жизни множество забытых и вытесненных из общественного сознания имен. Забвение не всегда было обусловлено только политическими причинами: вопросы пола и эстетические убеждения также зачастую играли важную роль. Особенно много вновь открытых поэтов принадлежат Серебряному веку. Советская цензура, как известно, с сугубым подозрением рассматривала эту эпоху, и не без оснований: Серебряный век стал колыбелью многих решительных противников режима и эмигрантов. Но проблемы Серебряного века выявляют также главным образом мужской шовинизм в попечении о национальном наследии, определявший предрассудки и стереотипы, до последнего времени преобладавшие в оценке столь характерного для того времени восхождения женщины на поэтический Парнас, и в ретроспекции стремившийся ретушировать этот процесс умолчанием. Политическая и сексуальная эмансипация последних 20 лет помогает бороться с обоими этими историческими перегибами. Для Аделаиды Герцык оба эти аспекта — и политический, и сексуальный — стали приговором. Однако новое открытие ее творчества (что является прежде всего заслугой Музея Марины Цветаевой) нельзя рассматривать только в контексте этих реабилитационных процессов. Они пошли поэтессе на пользу, но не объясняют полностью возрождение интереса к ней. Для культуры рубежа веков (вплоть до начала советского периода) Аделаида Герцык была значимой фигурой литературной жизни; ее любили и ценили многие, но мало кто тогда видел в ней самостоятельного и достойного признания и изучения автора. Слишком явным был служебный характер ее литературной деятельности. Прежде всего переводчик, профессиональный литератор, в поденном литературном труде она преследовала очень прагматические цели, а обширное прозаическое творчество было слишком непоследовательным. Полноту своего собственного голоса она обрела лишь сейчас, когда автобиографические сочинения и поэтическое творчество выступают рядом, нуждаясь для своего воздействия в общем горизонте. Предвоенное и послевоенное время, как известно, оставляло мало места для совместной рецепции поэзии и прозы: для восприятия эпохи автобиографические тексты А. Герцык — слишком разомкнутый, открытый проект, а стихи — слишком мало и слишком неоднозначно связаны с основными течениями времени, символизмом и акмеизмом, хотя и испытали влияние обоих. Только наш возросший интерес к жизни рубежа веков, прежде всего непосредственный взгляд на жизнетворчество, каким оно было представлено в особенности в религиозно-философских кругах, позволят осознать истинную ценность этого творчества. К тому же, внутренняя перспектива Аделаиды Герцык, что особенно важно для нас, это взгляд наблюдателя, а не участника. Поэтическое творчество (и его главная часть, мистическая поэзия) также выигрывает на временном отдалении, ведь, хотя Герцык и укоренена в религиозно-философских течениях свой эпохи, в своей поэзии она выходит далеко за их пределы и становится одной из важных для России представительниц религиозной поэзии вне времени.

На перекрестье культур

Известная и важная особенность поэтов и художников Серебряного века — ориентация прежде всего на интернациональную художественную сцену, вначале французскую, позже немецкую, английскую, американскую, итальянскую. Преодоление национальной замкнутости становится новой программной задачей. Примечательно, что многие — выходцы из обрусевших французских, немецких, балтийских, еврейских семей. Национальные традиции живут даже тогда, когда забывается язык, а самой стойкой оказывается религиозная принадлежность.

Аделаида Герцык, родившаяся в 1874 году в Москве в польско-балтийской семье, впоследствии перебравшейся в Александров, полностью отвечает этой традиции. Польские корни отца, инженера и чиновника Министерства путей сообщения, по фамильному преданию, благородного происхождения, сказались в семье лишь как определенная ментальность, приметная тяга к независимости и рыцарственности, но не как патриотическая приверженность языку или политическим убеждениям, что подчеркивает в своих воспоминаниях детства сестра Евгения: «Обрусели, забыли бесследно горечь национальной обиды, как забыли язык». Польская ориентация играет удивительно малую роль в становлении будущей поэтессы: в юности она, как признается в письме Л. Ф. Пантелееву, не знает даже канонического для польской культуры текста — «Пана Тадеуша» Мицкевича. Слабое знание польской литературы тем более поражает, если вспомнить, сколь значимым в её развитии как религиозного поэта стал бы творческий импульс, полученный от позднеромантического творчества вновь открытого в эту пору Словацкого. Существеннее отцовского для духовного склада будущей поэтессы оказывается материнское немецкое влияние, хотя мать умерла рано и, как замечает сестра, «вся растворилась в муже». По материнской линии передается религия (дети воспитаны в лютеранстве, а не в католичестве, что для польской самоидентификации, особенно в России, где полячество и католицизм совпадают, факт исключительный), немецкий язык и немецкая культура. Прежде всего немецкая литература и философия формируют зрелый духовный профиль поэтессы, повзрослевшей, как было принято, на французских авторах; немецкая литература становится точкой схождения сил в открытости различным течениям времени. Чтение Ницше выведет юную провинциалку после модных увлечений французскими парнасцами и декадентами к внутренней зрелости, а немецкая мистика Мейстера Экхарта будет сопровождать поздний путь религиозного поэта. Между ними пролегает немецкий романтизм с типичной для России любовью к Гейне, позже — особой, личной привязанностью к Беттине фон Арним и — скорее продиктованным эпохой — вагнерианством. Как показывают письма, Аделаида Герцык обладала широкими и оригинальными познаниями в немецком романтизме и модерне, что прежде всего важно для русского символизма после 1900 года, но только Ницше она многократно и в течение долгого времени пыталась приблизить к русской публике, а, к примеру, не Новалиса, который больше отвечал ее все усиливавшемуся после 1900 года тяготению к мистике и теософии. Поразительные пионерские заслуги Герцык в отношении Ницше заслуживают особого внимания, хотя жизнь Аделаиды полностью противоречит стереотипу ницшеанки.

Новая точка скрещенья культур и новая возможность реализации во взрослом бытии — унаследованный от отца дом поэтессы в Судаке. Традиционное место смешения народностей — татар, греков, русских, поляков и эмигрантов из других средиземноморских стран, — Крым в литературном плане был завоеван Мицкевичем, романтическим странником и изгнанником из Вильны, не только для поляков. Присутствие Крыма в русском сознании гарантировано собственным русским романтизмом и всем XIX веком. Для современников Герцык Крым вновь открывает Волошин. В условиях националистических ограничений для русской культуры после 1905 года Крым становится важной отдушиной, внешней точкой, куда русские интеллектуалы стремятся не столько с туристической целью, сколько с целью обрести убежище. Дом Герцык, как и дом Волошина, становится средоточием этого движения.

Отцовская фигура и писательское самоопределение

Не только влияние разных культур, но и — прежде всего — влияние семьи определяет облик поэтов Серебряного века. Они — часть семейной драмы. Отец и мать вписаны в душу и подсознание молодого художника. «Нервное искусство» — так житель Вены Херман Бар определил литературу рубежа веков — и зародившийся в Вене психоанализ стремятся обозначить и назвать душевные потрясения и травмы. Для индивидуации юной Аделаиды определяющей была фигура отца, а не матери. Отец, большей частью отсутствовавший в силу должностных обязанностей, глубоко запечатлелся в душе дочери: «Адя. Старшая дочь. Гордость отца. В три года уже читает». Предоставленная самой себе, девочка придумывает себя саму, творит свой собственный мир, где время и пространство — свои, особые: «Мне надо было не только придумывать новое, но и повторять прежнее, чтобы не забыть его». Наконец, она творит себе и образ собственного отца, а после, как создательница этого мира, вживается в его роль: «Он часто уезжал в дождевом плаще и высоких сапогах, иногда не возвращался несколько дней, и в это время он был плантатором — таким как в Хижине дяди Тома». О том, насколько проекция своей личности напоминает отсутствующего отца, свидетельствует железная воля, из которой рождается новое Я, бетховенские черты лица юной девушки, о которых говорили окружающие, и постоянная саморефлексия: «Большей частью, забравшись в запрещенное место, мы, сидя там, думали и говорили о том, что происходит в созданном нами мире». В этих детских воспоминаниях, кажется, уже вполне сложилось позднее вошедшее в моду жизнетворчество, с тем важным различием, что созданный собственный образ не полагает себя абсолютом, но точно знает, что лишь замещает или должен замещать отсутствующего Бога: «Детство мое протекало без всяких религиозных обрядностей. […] Если наша мифология была так бедна и несовершенна, то это происходило, вероятно, от отсутствия истинно религиозного сознания во мне». Разочарование проникает в старый мир взрослых и в новый, собственный мир.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: