В течение более чем тысячелетия рациональное познание природы было извращено. Оно сохранялось в це лом лишь как свод книжного знания, составленный из доктрин и понятий о природе и физическом мире. Этот свод, бывший предметом комментирования в ученых трактатах и предметом преподавания, стал рассматриваться во многом как составная часть христианского мировоззрения. Поэтому, когда в XVI и в начале XVII в. научное исследование опять стало основываться на непосредственном контакте с самой природой, это новое открытие природы… было столь же революционным изменением, как и переход от мифа к логосу в VI веке до н. э.» [142, 4—5].
Столь суровая оценка научной значимости средневековья предопределена, с одной стороны, изначальным противопоставлением научного знания другим сферам духовной жизни общества, как не имеющим ничего общего с наукой, а с другой — констатацией подчиненного положения, в котором находилась наука по отношению к господствующей форме общественного сознания — религии. Исходя из этих предпосылок и учитывая то обстоятельство, что поскольку к науке примешиваются чуждые ей принципы и представления, они неизбежно становятся помехой в ее развитии, нельзя не прийти к выводу, что своеобразие средневековой науки состоит в том, что она представляет собой некоторую лакуну, разделяющую собственно «научные» эпохи в развитии человеческого общества, — античность и новое время, — или, в лучшем случае, является консервацией античных традиций.
Таким образом, если в поисках истоков «стиля мышления» средневековой науки мы обратимся к экстранаучным факторам в духовной жизни средневековья (как правило, к религии), то мы скорее поймем, почему в то время не было науки в подлинном смысле слова, чем найдем объяснение причин, обусловивших своеобразие форм научного знания того времени. Повторим еще раз: такой результат неизбежен, если сначала мы противопоставим науку всем другим аспектам культуры средневековья, а затем на их основе попытаемся уловить своеобразие науки.
Однако нет необходимости считать, будто средневековая наука обязана своим своеобразием чуждым влияниям; она действительно испытывала сильное воздействие со стороны религии и других общественных институтов средневековья, но последние могли оказывать свое формирующее воздействие на научное творчество не только путем прямого навязывания своих догматических установок, но гораздо более тонким способом — за счет интимных связей, существовавших в данную эпоху между всеми аспектами духовной культуры. Общие интуиции, образующие «дух эпохи», могут быть первоначально сформулированы в одном из «регионов» средневековой культуры, а затем быть перенесены в другие; только это будет уже означать не вторжение чуждых идей, а выявление интуиции, характерных для культуры в целом.
Термин «стиль мышления», как он обычно употребляется в общих культурологических исследованиях, как правило, указывает именно на принципы, общие для всех компонентов культуры рассматриваемого периода; в этом своем значении он оказывается синонимом понятия «стиль эпохи». При такой интерпретации термина «стиль мышления» фундаментальные черты средневековой науки могут быть объяснены и обращением к вне-научным реалиям культуры, но при этом речь будет идти не о воздействии экстранаучных факторов, а о сложном процессе становления ее собственного базиса, т. е. по существу о формировании ее категориальной структуры. При этом не столь уж важно, в каких конкретно областях культуры первоначально были сформулированы те или иные интуиции, — раз они были ассимилированы наукой, они могут и должны рассматриваться как ее собственное достояние.
Зерно проблемы, касающейся определения своеобразия средневековой науки, составляет не вопрос о локализации того пункта в пространстве культуры средневековья, где впервые зародились специфические черты средневекового мышления, а вопрос о гносеологическом статусе этих черт: имеют ли они чисто исторически преходящий смысл, объясняемый экономическими, социальными, политическими условиями, в которых существовала наука того времени, уровнем развития материальной и духовной культуры средневекового общества, или же их значимость не сводится к полаганию границ, внутри которых была вынуждена развиваться средневековая наука, а основывается на общечеловеческих, не ограниченных пределами данного периода истории, ценностях.
Другими словами, проблема коренится в том, чтобы найти «онтологический» источник своеобразия средневекового стиля научного исследования, показать оправданность обращения к нему как к средству достижения истины. Пока мы не ответим на наивно звучащий вопрос: а зачем вообще нужны различные «стили мышления», что они дают для решения основной задачи научного исследования — получения истинного знания о мире? — наш поиск черт своеобразия, присущих феномену средневековой науки в целом, осуществляемый «вслепую», скорее всего, не даст ощутимых результатов.
Проблема стиля научного мышления тесно смыкается с другой, гораздо более основательно исследованной проблемой, касающейся истолкования природы и характера теоретического знания. Откуда проистекает строгость, общезначимость и достоверность теоретических положений, значительно превосходящих любые положения, основанные на опыте? Активная роль теоретических конструкций в научном познании, их способность к единообразному упорядочению опыта убедительно свидетельствуют о том, что теоретическое знание нельзя «вывести» из объекта познания.
Исходя из этих простых и неоспоримых соображений Кант в свое время пришел к заключению, что «априорный» и аподиктический характер теоретических понятий объясняется их укорененностью не в объекте, а в субъекте. Теоретическое знание потому и обладает столь высокой степенью достоверности и с такой принудительной силой воздействует на человеческий разум, что в нем откристаллизовались формы, характеризующие способ функционирования познавательных способностей, изначально присущих самому субъекту познания. Поскольку это его собственные способности, то естественно, что они могут быть упорядочены и оформлены независимо от опыта, раньше всякого опыта и обладают для него «абсолютной» значимостью.
Можно спорить с Кантом относительно места и роли субъективных структур в процессе познания, по-разному оценивать степень их «априорности», но после «Критики чистого разума» уже нельзя возвратиться к точке зрения предшествующей метафизики, согласно которой познание есть не что иное, как процесс приближения к истине, существующей независимо от субъекта, — процесс тем более совершенный, чем в большей степени субъекту познания удалось освободиться от субъективных примесей, которые препятствуют слиянию с реальностью, пребывающей в истине, т. е. препятствуют адекватному ее восприятию. Кантовский анализ со всей очевидностью выявил тот факт, что именно те моменты научного знания, которые воплощают его «объективный» (т. е. общезначимый и доказательный) характер, не могут быть порождены объектом, если последний понимается как «вещь в себе», независимая от субъекта; поэтому познание истины происходит не путем элиминации структур, чуждых познаваемому объекту, а наоборот, — за счет максимального развертывания тех «субъективных способностей», которые обеспечивают возможность теоретического познания.
Вывод о невозможности исключить субъект из процесса достижения истины имеет кардинальное значение для постановки вопроса о специфике «стиля мышления» средневековой науки. Представление о «стиле мышления» указывает на такие моменты научного знания, которые не могут быть сведены к его предметно-содержательной стороне, будучи общими для совершенно разных дисциплинарных сфер научной деятельности. Если общие структуры познания укоренены в бытии как таковом, то тогда возможен только один, в подлинном смысле слова адекватный реальности «стиль мышления». Но коль скоро они определяются не только объектом, а и субъектом познания, то вполне правомерно существование разных научных стилей мышления, каждый из которых будет в определенном смысле не более истинен, чем другой, а все они вместе будут необходимы для достижения совершенного знания.