Я сообщил миссис Оук, что ее муж в общих чертах рассказал Мне о трагедии или тайне, чем бы это ни было, Элис Оук, дочери Верджила Помфрета, и поэта Кристофера Лавлока. На ее красивом, бледном, как бы прозрачном лице мелькнуло выражение, которое я замечал и раньше, — то неопределенно презрительное выражение, Что обычно свидетельствовало о стремлении шокировать мужа.
— Представляю себе, с каким скандализованным видом расска зывал мой муж всю эту историю, — проговорила она. — Наверное, постарался не вдаваться в подробности и самым серьезным обра зом заверил вас, что эта история, как он надеется, не более чем ужасная напраслина? Бедняга Уилли! Помню, еще когда мы были детьми и мы с матерью бывали в Оукхерсте в гостях на Рождество, а мой кузен приезжал сюда на каникулы, я приводила его в ужас, предлагая нарядиться в шали и плащи и разыграть историю преступной миссис Оук: он неизменно с благочестивым негодованием отказыввался играть роль Николаса в сцене на общественном выгоне Коутс-Коммон, как я его ни упрашивала. Тогда мне было невдомек, что я похожа на первую Элис Оук; я обнаружила это только после нашей женитьбы. Вы правда считаете, что я на нее похожа?
Она, конечно же, была похожа на ту женщину на портрете особенно в тот момент, когда в белом вандейковском платье стояла на фоне зелени парка, а ее изящно склоненная головка с коротко подстриженными локонами казалась в косых лучах солнца окруженной бледно-желтым нимбом. Но, признаться, первая Элис Оук, пусть даже она и впрямь была обольстительницей и убийцей, представлялась мне куда менее интересной особой, чем эта изысканная и причудливая женщина, которую я столь опрометчиво пообещал себе запечатлеть для последующих поколений во всей ее бесподобной причудливой изысканности.
Однажды утром, пока мистер Оук рассылал свою субботнюю груду консервативных манифестов и решений по делам сельских жителей — он был мировым судьей и в прямом смысле слова мирил селян, посещая коттеджи и хижины, защищая слабых и увещевая нарушителей порядка, — а я делал один из множества карандашных эскизов (увы, это все, что мне осталось!) моей будущей модели, миссис Оук, изложила мне свою версию истории Элис Оук и Кристофера Лавлока.
— Как вы считаете, было что-нибудь между ними? — спросил я. — Любила она его? Как вы объясняете ту роль в предполагаемом убийстве, которую приписывает ей предание? Мне приходилось слышать про женщин, которые вместе со своими любовниками убивали мужа, но чтобы женщина совместно с мужем убила своего любовника или во всяком случае человека, любившего ее, — это, конечно, нечто из ряда вон выходящее. — Я был поглощен рисованием и говорил, почти не думая.
— Не знаю, — задумчиво ответила она с этим своим отсутствующим выражением во взгляде. — Элис Оук, я уверена, была чрезвычайно горда. Может быть, она очень любила поэта и вместе с тем гневалась на него, ненавидела за то, что не может не любить его. Возможно, она считала себя вправе избавиться от него и просить мужа помочь ей в этом.
— Боже мой! Какая ужасная история! — воскликнул я наполовину шутливо. — Не кажется ли вам, что в конце-то концов мистер Оук, возможно, прав, утверждая, что куда проще и спокойней считать всю эту историю чистейшей выдумкой?
— Я не могу считать ее выдумкой, — презрительно вымолвила миссис Оук, — так как мне известно, что это правда.
— В самом деле? — проговорил я, продолжая увлеченно работать над эскизом и радуясь тому, что разговорил это странное создание, как я называл ее про себя. — Откуда?
— Откуда бывает известно, что какая-то вещь правда? — уклончиво ответила она. — Просто знаешь, что это правда, чувствуешь правду и все.
В ее светлых глазах появилось знакомое отсутствующее выражение, и она погрузилась в молчание.
— Вы читали какие-нибудь стихи Лавлока? — внезапно спросила она у меня на следующий день.
— Лавлока? — переспросил я, так как успел забыть это имя. — Лавлока, который…, — но я замолк на полуслове, вспомнив про предубеждение моего хозяина, который сидел рядом со мной за столом.
— Лавлока, который был убит моими и мистера Оука предками.
И она посмотрела мужу прямо в лицо, как если бы испытывала извращенное удовольствие при виде явной досады, которую вызвали у него ее слова.
— Элис, — тихо сказал он умоляющим тоном, покраснев до ушей, — ради всего святого, не говори таких вещей при слугах.
Миссис Оук залилась звонким, беспечным, несколько истеричным смехом, смехом непослушного ребенка.
— При слугах! Господи боже мой! Неужели ты думаешь, что они не слыхали этой истории? Да она известна всей округе не хуже, чем сам Оукхерст! Разве не уверены они, что Лавлока видели в доме и вокруг? Разве не слышали все они его шаги в большом коридоре? Разве не замечали тысячу раз, дорогой мой Уилли, что ты никогда ни на миг не остаешься один в желтой гостиной, что ты выбегаешь из нее, как ребенок, стоит мне на минуту оставить тебя там одного?
Верно! Как же я этого не заметил? Или, точнее, как же я до сих пор не вспомнил, что это отложилось в моем сознании? Желтая гостиная была одной из самых восхитительных комнат в доме: просторная, светлая, обитая желтой камчатной тканью и обшитая резными панелями, выходившая прямо на лужайку, она была несравненно лучше комнаты, в которой мы обычно проводили время, довольно-таки мрачной. На этот раз поведение мистера Оука показалось мне и впрямь сущим ребячеством, и у меня возникло острое желание поддразнить его.
— Желтая гостиная! — воскликнул я. — Неужели этот любопытный литературный персонаж обитает в желтой гостиной? Расскажите же мне об этом. Что там произошло?
Мистер Оук улыбнулся вымученной улыбкой.
— Насколько я знаю, ровным счетом ничего, — сказал он, вставая из-за стола.
— Правда? — недоверчиво спросил я.
— Там ничего не произошло, — медленно ответила миссис Оук, машинально водя вилкой по линии узора на скатерти. — Это как раз и есть самое удивительное: ничего такого, насколько известно, там никогда не случалось, и тем не менее эта комната пользуется дурной репутацией. Говорят, никто из нашего рода не способен больше минуты высидеть в ней в одиночестве. Уильям, например, определенно не может.
— Вам случалось увидеть или услышать там что-нибудь странное? — спросил я у моего хозяина.
Он покачал головой. — Ничего, — отрывисто сказал он, раскуривая сигару.
— Надо полагать, и вам тоже, — посмеиваясь, обратился я к миссис Оук, — раз вы не боитесь часами просиживать в той комнате одна? Как объясните вы ее нехорошую репутацию, если там ничего не произошло?
— Может быть, что-то должно произойти там в будущем, — ответила она рассеянно. И вдруг добавила: — А что если вам написать мой портрет в той комнате?
Мистер Оук внезапно обернулся. Он был бледен как мел и, похоже, хотел что-то сказать, но сдержался.
— Зачем вы так огорчаете мистера Оука? — спросил я, после того как он с обычной порцией деловых бумаг ушел в курительную комнату. — Это очень жестоко с вашей стороны, миссис Оук. Вам следовало бы бережней относиться к людям, которые верят в подобные вещи, пусть даже сами вы и не в состоянии мысленно представить себя на их месте.
— Кто вам сказал, что я не верю в «подобные вещи», как вы их называете? — спросила она в ответ.
— Идемте, — сказала она минуту спустя, — я хочу показать вам, почему я верю в Кристофера Лавлока. Идемте со мной в желтую комнату.
V
В желтой комнате миссис Оук показала мне толстую стопку листов бумаги; были тут и типографские тексты, и рукописные, все до одного пожелтевшие от времени. Она достала их из старинного шкафчика итальянской работы, инкрустированного черным деревом. Ей потребовалось некоторое время, чтобы извлечь их оттуда, приведя в действие хитроумную систему замков с двойным запором и ящичков с секретом. Пока она занималась этим, я осматривал комнату, в которую до того заглядывал лишь раза три-четыре. Вне всякого сомнения, это была самая красивая комната в том прекрасном доме и, как почудилось мне теперь, самая странная. Своей удлиненной формой, низким потолком и еще какими-то деталями архитектуры она напоминала каюту корабля; большое французское окно выходило в парк; из него открывался вид на коричневатую зелень травы и купы дубов; парк полого поднимался к кромке синеватых елей на горизонте. Стены в комнате были обиты декоративной камчатной тканью с цветочным узором, желтый цвет которой, ставший от времени почти коричневым, гармонично сочетался с красноватым оттенком резных стенных панелей и резных дубовых балок. В остальном желтая гостиная имела облик скорее итальянской комнаты, чем английской. Обставлена она была инкрустированной и резной тосканской мебелью начала XVII столетия; по стенам висели две-три картины на аллегорические сюжеты явно кисти художника болонской школы, а в углу среди рощицы карликовых апельсиновых деревьев стоял маленький итальянский клавесин элегантной формы, с изящными изогнутыми очертаниями и живописными изображениями цветов и пейзажей на крышке. В нише стояла полка со старинными книгами, главным образом стихами английских и итальянских поэтов елизаветинской поры, а рядом с ней на резном сундуке для приданого лежала большая и красивая продолговатая лютня. Створки окна были открыты, и тем не менее воздух в комнате казался спертым из-за какого-то не поддающегося описанию дурманящего запаха — не запаха свежесорванного цветка, а душного запаха старой ткани, много лет пропитывавшейся ароматом неведомых благовоний.