§ 8. Непосредственные результаты отречения.

Значение того, что произошло на запасном железнодорожном пути в Пскове ночью 2 марта, было неизмеримо и далеко превосходило воображение участников драмы. Отречение предотвратило немедленную вспышку гражданской войны, со всеми ее международными последствиями, но оно также выбило почву из-под ног всех военных и гражданских властей, т. е. всех тех, кто в других условиях как раз мог организовать сопротивление поднимающемуся валу революции. Единодушный восторг, с которым вся страна в последующие дни приветствовала революцию в Петрограде, не должен заставлять нас думать, что уже 2 марта сопротивляться революции было невозможно. На самом деле многие приняли революцию именно вследствие отречения: раз сам царь согласен с необходимостью изменений, что же могут сделать те, кто собирался переменам сопротивляться? И тогда, и после часто утверждали, что перед лицом народного недовольства сопротивление было невозможно, но у этого утверждения абсолютно нет оснований. Никаких признаков стихийного восстания не было нигде, кроме Петрограда, Москвы и непосредственных окрестностей столицы. Когда объявлено было о революции, люди приняли это, как известие о событии, в котором они никакого прямого участия не принимали. Конечно, в Петрограде положение было иным. Обращаясь к царю в Пскове, Гучков в момент трезвой искренности сказал:

У всех рабочих и солдат, принимавших участие в беспорядках, уверенность, что водворение старой власти — это расправа с ними, а потому нужна полная перемена. Нужен на народное воображение такой удар хлыста, который сразу переменил бы все. Я нахожу, что тот акт, на который вы решились (т.е. отречение) должен сопровождаться и назначением председателя Совета министров князя Львова34.

Эти слова Гучкова освещают решающий фактор, о котором часто забывают. Гучковский «удар хлыста» предназначался не к тому, чтобы загнать обратно в берлогу зверя народной ярости, попробовавшего крови в Петрограде и еще больше того в Кронштадте. Наоборот, он должен был послужить гарантией безнаказанности для тех, кто прекрасно сознавал, что покусился на существующий порядок и что если порядок этот не будет изменен так глубоко, чтобы не оставалось и следа какой-либо правовой преемственности, то рано или поздно придется отвечать за сделанное. Более тонкое понимание психологии масс подсказало бы, что единственная возможность разбить заколдованный круг, в котором безнаказанные прошлые преступления ведут только к дальнейшим злодеяниям, — это устроить какой-либо обряд покаяния, либо в виде символического наказания, либо путем общественного примирения.

Трудно также понять задним числом, почему назначение князя Львова могло оказаться «ударом хлыста по общественному воображению». Популярность его в Думе была вне сомнений, вполне возможно также, что о нем слыхали все члены Петроградского Совета. Но это далеко еще не означало, что он любим бунтующими солдатами и рабочими.

Слова Гучкова выдают, таким образом, его состояние — он был застигнут врасплох тем, что царь не выказал сопротивления идее отречения. Очевидно, представители Думы готовились к сражению, но готовы были в случае нужды и уступить, удовольствовавшись назначением кабинета под председательством Львова, без отречения. Это подтверждает и тот факт, что выходя из царского поезда, после того, как подписан был акт об отречении, Гучков сказал толпе, собравшейся в ожидании новостей: «Не беспокойтесь, господа. Император согласился на большее, чем мы ожидали». Рассказывая об этой сцене великому князю Андрею Владимировичу, Рузский не переставал изумляться. Очевидно, говорил он, представители Думы на самом деле не ждали, что царь решил отречься. Может быть они настаивали на отречении, надеясь таким способом заставить императора назначить князя Львова35.

Псковскую драму иногда называют революцией генерал-адъютантов. И в самом деле — нельзя недооценивать той роли, которую сыграли генералы Рузский и Алексеев. Телеграмма Алексеева главнокомандующим была сформулирована таким образом, что у них не оставалось другого выбора, как высказаться за отречение. В ней говорилось, что если главнокомандующие разделяют взгляд Алексеева и Родзянко, то им следует «телеграфировать весьма спешно свою верноподданническую просьбу его величеству» об отречении. При этом ни слова не упоминалось о том, что следует делать, если они этого взгляда не разделяют. Не разделял его генерал Сахаров, заместитель командующего Румынским фронтом, он задержался ответить до тех пор, пока не высказались все остальные. Он считал требования председателя Думы «гнусными». Однако и он выступил адвокатом отречения, пока Дума, настаивая на своих преступных притязаниях — так он выражался, — не предъявила притязаний еще более гнусных. Сахаров не объясняет, что именно он имеет в виду, но, очевидно, думал он о двух вещах, которые никем упомянуты не были, хотя несомненно занимали многие умы. Во-первых, речь шла о безопасности императрицы и царских детей, которых болезнь держала в Царском Селе. Во-вторых, думали о том, что если армия откажется поддерживать требования общественных организаций, то последние могут прекратить снабжение армии. В связи с этим большое значение обретает тот факт, что 28 февраля Алексеев не захотел подчинить своей власти и военизировать железные дороги. Хоть он и не слишком сочувствовал замыслам либералов, признавая, тем не менее, полезность общественных организаций в работе по снабжению, но в критические дни, с 28 февраля по 2 марта, он поддержал именно их.

Прошло, однако, всего несколько часов после отречения — и Алексеев заколебался. В 6 часов утра 3 марта36 в циркулярном сообщении всем главнокомандующим о событиях, последовавших вслед за отречением, Алексеев писал (телегр. 1918), что левые партии и рабочие депутаты оказывают мощное давление на председателя Думы, сообщения которого «недостаточно искренни и чистосердечны». Лукомский рассказывает, что, отправив телеграмму, Алексеев удалился в свой кабинет и сказал ему: «Я никогда не прощу себе, что поверил в искренность некоторых людей, что пошел за ними и что послал телеграмму об отречении императора главнокомандующим»37. Это рассказ настолько поразительный, что в нем можно было бы и усомниться, если бы он полностью не подтверждался именно вышеупомянутой телеграммой № 1918. Дело в том, что как только стали ясны необратимые последствия его поступка 2 марта, Алексеев понял, что в действиях своих основывался на неполной и искаженной информации о положении в Петрограде. Более того, он чувствовал, что его провели и заставили играть в чужой игре. Разочарование его было сильным и глубоким, не покидало его, верно, и чувство вины, хоть он и скрыл его от внешнего мира.

Но как же он мог дать так себя обмануть? Ведь он неплохо разбирался в людях и уже прежде имел дело с Родзянко. Возможно, объяснение — в собственном его характере. Он знал о заговорах против царя и скрывал это от него. Знание это, должно быть, сильно тяготило его совесть, так как, если бы гучковский переворот действительно произошел, он легко мог повести к цареубийству, за которое Алексеев оказался бы нравственно ответственным. Если же можно убедить императора отречься добровольно, то такая опасность тем самым предупреждается, и одновременно все военные и чиновники освобождаются от присяги. Он (а может быть и великий князь Николай Николаевич), по всей вероятности, видел в решении Родзянко возможность избавиться от ответственности, которая грозила стать невыносимой с точки зрения нравственной и религиозной. Это и объясняет готовность, с которой он принял «недостоверную информацию», полученную от Родзянко 1 марта.

Мельгунов теорию об «обманутых генералах» считал преувеличением. Он полагал, что генералы прекрасно понимали, что Дума не имеет никакой власти над революционным движением. Ибо непоследовательность Родзянко, который одновременно и настаивает, чтобы выполняли его указания, и говорит, что боится ареста, не могла не возбудить подозрений.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: