В это время в Москве появилась новая газета, издателем которой значился граф Дюлер. Она называлась «Просветление».
Это был революционный орган крайних правых, и общество поражено было смелостью, с какой эта газета обрушилась на анархистов и на всю левую оппозицию. В ней стояла отборнейшая ругань. Крестьян пугали тем, что евреи отнимут у них землю, и призывали их к восстанию, чтобы вернуть стране старый порядок.
«Нас губят Дума, жиды и анархисты!» — крупными буквами печатала газета.
Ее номера тысячами бесплатно рассылались в провинцию.
— На эту газету дал деньги мой отец, — говорила Аня Александру Васильевичу. — Как ужасна эта проповедь человеконенавистничества!
— Но ведь, Аня, ты сама признаешь необходимыми покушения анархистов, — возразил Александр Васильевич. — А это разве гуманно?
— Это — война! — вздохнула Аня. — Мы не трогаем мирных граждан.
— А последнее покушение в Варшаве, при котором погибли несколько человек женщин и детей, — возразил ей Александр Васильевич, — разве это не ужасно?! Ты скажешь: это несчастный случай? Согласен. Но разве можно сваливать все на случай, когда употребляют такие страшные разрывные снаряды? Ведь одна бомба величиной в орех вырывает целую брешь в стене дома. Ведь такой случай нисколько не отличается от убийства, а если поставить рядом убийство и человеконенавистничество…
— Ты хочешь сказать, что анархисты такие же человеконенавистники? — покраснела Аня.
— Вовсе нет, ты не так меня поняла! Цель анархистов красивее их цели, но называете ее вы одинаково «общим благом». Но там, где проливается кровь, нарушается высшая правда, высшая свобода человека — его право жизни, и на обрызганной кровью земле вырастает человеконенавистничество…
— А по-моему, человеконенавистничество было раньше, — возразила Аня. — Я понимаю только твое отвращение к крови…
— Ты и сама чувствуешь это отвращение? Не правда ли?! — воскликнул он с жаром.
Она кивнула головой:
— Это правда.
— Как я рад! — вырвалось у него. — Ты знаешь, я не говорил тебе последнее время, но меня постоянно мучила одна мысль: что ты можешь быть убийцей, что «они» заставят тебя бросить бомбу!
— По своей воле я никогда, этого не сделаю! — сказала она твердо.
— Но если на тебя падет жребий? Если тебя заставят?
Он пытливо смотрел ей в лицо.
— Партийная дисциплина обязывает меня… Я уже тогда не принадлежу себе, — ответила она нерешительно.
— Дисциплина! А толкуете о свободе, — вырвалось у него с горестью.
— Ты мальчик, — попробовала пошутить она. — Ведь нужно же приносить себя в жертву идее, общему благу…
— Опять это общее благо! — воскликнул он. — Но почему же не мое благо, не твое благо, раз оно общее? Общее благо — общий и эгоизм, потому что благо — понятие эгоистическое.
— Есть благо и в самопожертвовании.
Но он уже не мог быть спокойным. Его волновала одна мысль о том, что она может подчиниться, найдет в себе столько силы воли, что подчинится решению этой партии, которая представлялась теперь для него каким-то чудовищем, и пойдет и убьет…
— Слушай, поклянись мне, — сказал он в сильнейшем волнении, — что, если на тебя когда-нибудь падет жребий произвести это… — он хотел сказать «покушение», но сказал, — ужасное дело, ты скажешь об этом мне? Поклянись…
— Но ведь это тоже насилие над свободой! — ответила она, тронутая его волнением.
— Боже мой! — вырвалось у него.
— Успокойся! — проговорила она. — Какой ты нервный! Ничто еще мне не грозит, да вряд ли и может грозить. Я не в боевом отряде. Но, во всяком случае, если бы мне пришлось подчиниться партии, я тебе скажу первому!
Он с чувством пожал ее руку.
— Благодарю тебя! Мне, вероятно, придется скоро поехать на несколько дней в деревню. Мне важно, чтобы я был спокоен за тебя.
— Будь покоен! Поверь, что мне ничто не грозит!
Она улыбнулась. Ее обычная серьезность исчезла в этот миг. На него смотрело доброе, любящее женское лицо.
«Если бы она всегда была такой!» — подумал он. Политика представилась ему тем всепожирающим Молохом, которому приносится в жертву и любовь, и счастье, и жизнь.
Принесли самовар. Аня стала заваривать чай. Самовар тихо мурлыкал, мягкий полусвет электрической лампочки, закрытой красным абажуром, наполнял комнату. Стало тихо и уютно. В незавешенное окно виднелась чуть ли не с птичьего полета освещенная вечерними огнями Москва.
Его беспокойство улеглось. Он теперь сам улыбался Ане.
— Как хорошо! Если бы всегда было так! — вырвалось у него.
Она засмеялась:
— Ты большой сибарит!
— Нет, кроме шуток! Спокойствие, любовь, теплота… что еще нужно человеку? «А он, мятежный, ищет бури, как будто в бурях есть покой!» Покой — счастье!
— А это что? — показала она на небо.
Он повернулся к окну. На небе, над Театральной площадью, горела надпись: «Конец мира».
— Даже и забыться нельзя! — с грустью произнес он, отворачиваясь от этой роковой надписи.
Вдруг что-то дрогнуло, блеснула молния, пол закачался под их ногами. Зазвенели стекла. За окном раздался грохот.
— Бомба! — воскликнул он.
Аня быстро подошла к окну, распахнула форточку.
Но все было по-прежнему тихо, лишь издали доносился какой-то неясный гул.
— Далеко! — сказала она. — Это на Моховой или на Тверской.
— Опять кого-нибудь ранили, убили, искалечили, — проговорил он со страдальческой улыбкой. — Когда же это кончится?
— Это кончится, милый, — ответила она. — Это скоро кончится. — Она была тронута его страданием. — Началась зыбь, потом будет буря… Потом будет солнце, ясный солнечный день. Свобода, счастье, мир и покой, которого ты так ищешь. Бедный ты мой! Мне иногда кажется, что я мужчина, а ты женщина.
Она в первый раз крепко поцеловала его в губы.
Александр Васильевич поздно уехал от Ани. Но ему не хотелось домой. Он был возбужден и хотел видеть людей, разговаривать, волноваться.
Он поехал к Пронскому.
Тот жил на Арбате, в одном из переулков, недалеко от храма Чистому Разуму. У него, совершенно неожиданно, Александр Васильевич застал целую пирушку.
Несколько человек художников, товарищей Пронского, два молодых литератора, три артистки из недавно открывшегося на Никитской «Античного театра» — все одетые в туники, с обнаженными руками, — возлежали за столом, убранном цветами. Одна из артисток, с прической Сафо, тихо играла на арфе.
Александр Васильевич остановился, пораженный.
— Добро пожаловать, Александр Васильевич! Очень рад. Вы в древнем Риме или Греции. Это сегодня у нас первый опыт… Но вы должны надеть тунику и сандалии. Хотите, дадим и тогу. Без этого нельзя.
— Привет тебе, о пришелец! — продекламировала Сафо.
— Что значит этот маскарад? — удивился Цветков.
— Да просто мы отдыхаем! — откровенно ответил Пронский. — В наше суровое время исчезла красота, исчезла художественность. Музы надели плащи цвета партий… Вот мы, желая отдохнуть, и воскресили в переулке Арбата кусочек древней Греции…
— Возле храма Чистому Разуму?
— Вместо него я построил бы храм Аполлону.
Но Александр Васильевич не надел туники и уехал домой, как ни упрашивали его хозяин, гости и артистки, изображавшие гетер.