VI Кошмар

Случилось чудовищное, невероятное по своему ужасу, чего нельзя было пережить. И когда Аню влекли по коридору назад в ее камеру, истерзанную, обезумевшую, она, как в тумане, видела бородатые лица сторожей, не чувствовала боли и знала только одно:

«Нужно умереть. Немедленно. Сейчас же, как за ней захлопнется дверь».

Жизнь — это был теперь один ужас; от него оставалось только одно спасение — смерть. В ее холодной безбрежности мог только оборваться яркий ужас воспоминания.

Только в ней одной.

Аню втащили в камеру и бросили на полу. Встать она не могла. Не слышала, как заперли дверь.

Так лежала она, распростершись грудью, чувствуя горячим лбом холодную остроту каменных плит, и в лицо ей мигали фосфорические, голубоватые огоньки электричества.

Легкие электрические сотрясения пробегали по ее телу, и к нему медленно возвращались силы, в то время как страдания духа становились все невыносимее и невыносимее.

Тело было теперь теми оковами для страдающего, оскорбленного и возмущенного во всем величии человеческого духа, которые он стремился сбросить во что бы то ни стало, и эти оковы крепли.

Аня медленно поднялась, опираясь руками о каменные плиты. Села. Инстинктивно откинула назад прядь волос, спустившуюся на лицо, и вдруг безумно вскрикнула: в углу колыхалась серая бесформенная фигура, протягивала к ней цепкие руки, отвратительной гримасой кривила лицо. И везде вокруг нее появились такие же фигуры. Они плыли на Аню, и все теснее и теснее сжимался их круг.

Остановившимся взглядом следила Аня за их приближением и, когда они бросились на нее, она вскочила стремительно, готовая к борьбе, и в этот миг все исчезло…

Опять голые стены, опять огоньки, и только сумрак, волнующийся в углах.

Проблеск сознания на миг осветил Ане действительность, но он же принес с собой жгучее ощущение реального ужаса, реального стыда…

— Саша! — беспомощно прошептала она. — Саша! ты видишь меня?! Ты простишь меня?!

Она сделала несколько шагов к своей убогой арестантской кровати и упала на нее.

Рой мыслей кружился в голове, страшных и милых, воскресавших отрадное былое, воскресавших и недавнее прошлое, переносивших ее опять к ужасным минутам борьбы насилия и страдания. Мысли, как зарницы, вспыхивали и гасли; точно огромный клубок разматывался перед нею, и нити этого клубка была ее жизнь.

— Нет! Он не должен знать, не должен, — заговорила Аня торопливо, как бредят в горячке, — пусть я останусь для него чистой… Саша!

Она застонала.

Звон в камере. Звонят в колокола. Что это? Ясное весеннее небо. Солнце ласкает, целует свое теплотой лицо. Как ярко кругом, как все сверкает жизнью! Она — маленькая девочка, она в саду… Кусты роз расступаются перед ней… Но отчего же это томительное страдающее чувство в ее груди, боль страшной обиды? Предчувствие ли это того, что будет, или смутное воспоминание того, что свершилось когда-то и поглощено океаном времени.

И она знает, что как бы радостно ни звонили колокола, как бы ни сверкало солнце, как бы ни алели своими душистыми лепестками розы, вечно в ее душе будет этот тяжелый камень, этот мрак, это невысказанное горе.

Но кто это утешает ее? Да, это он… Только он может снять с ее души это бремя. И она уже не девочка: она такая же, как была.

Она ничего не говорит, она плачет, но он понимает ее без слов. И все мрачнее и мрачнее становится его лицо, обрываются его ласки, он отходит от нее, и она не в силах, не смеет протянуть ему руки.

И все темнеет вокруг… Блекнут розы. Звон еще раздается в воздухе, но это уже не радостный звон сверкающего утра, это погребальный звон вечера. Хоронят. Ее хоронят. Она лежит в гробу. Зачем этот гадкий арестантский халат, которым ее прикрыли?

Кто-то шипит над ее головой: «Вы нас загнали под землю, но ты теперь в моей власти… И я возьму тебя!»

Она леденеет от этого голоса и в последний раз протягивает руки к тому, кто только что ласкал ее, ласками хотел снять с ее души страшную тяжесть.

— Саша! Саша!

Но он не трогается с места и печально качает головой. Все бледнее и бледнее становится его фигура, его лицо. Пропадают. Пропали совсем.

Над ней наклоняется страшная голова с рыжими усами, отвратительная голова чудовища, и Аня содрогается и замирает под его взглядом, как под взглядом очковой змеи.

На груди, на руках — камни. Страшная, свинцовая тяжесть проникает все тело…

— Водой бы, ваше благородие, — говорит кто-то.

И все смолкает, все тихо.

Музыка. Тихая музыка, словно кто-то, грустный и нежный, перебирает пальцами по струнам арфы.

Розовая полоска зари обожгла темное небо, борется с темнотой и все властнее, все победнее разгоняет мрак.

Новая жизнь. Неужели это бессмертие, свобода?

Она поднимается вверх, такая же легкая, как воздух. Оттолкнулась ногой от темной сумрачной земли и летит навстречу розовым лучам победного света. Все сильнее и сильнее музыка. Это гимн. Гимн свету и счастью. Но она не может петь, опять поднимается в ней тревожное чувство, и оно бередит свежую рану.

Свинцовая туча надвигается на сияющую полосу зари, закрывает ее… Только узкая черточка пробивается еще сквозь густые свинцовые волны, и она уже не розовая, она пылает, как кровь. И гаснет, как брошенная в пропасть искра.

Опять мрак.

А к ней со всех сторон тянутся отвратительные, цепкие, мускулистые руки.

Кошмар борьбы, кошмар безумия…

И в этой фантастической борьбе Аня сорвалась с постели и опомнилась только в углу, у стены. Но все как-то переплелось в ее сознании: бред и явь, фантастические образы и холодные стены ее камеры.

— Умереть!

Словно успокоенная этой мыслью, Аня опустилась на пол, вынула из кармана носовой платок и, разорвав его на четыре лоскутка, принялась вертеть из них жгут.

Она делала эту работу внимательно и спокойно, и только неподвижное, точно мертвое лицо да безумные страдальческие глаза выдавали ее внутреннее состояние. Губы ее шевелились; она бормотала:

— Это венок мне… Это венок.

Надзиратель докладывал смотрителю:

— В № 17 неспокойно. Кричит и мечется. Головой о стену бьется…

Невыспавшийся смотритель поднялся с дивана, на котором только что заснул, и сердито протер глаза.

— Черт… Хоть бы все они себе головы побили… Жить не дают, спать не дают…

— А теперь жгут из платка вертит. Не повесилась бы.

— Кто? — сердито бросил смотритель.

— № 17-й. К ротмистру водили.

— И сам я скоро повешусь с вами! Пусть ротмистр принимает мое место… Стрелять бы этих анархистов… Проклятая жизнь!

И, ругаясь, он начал одеваться, мало заботясь о том, что делается в № 17-м.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: