Но в общем шли, и матросы наши даже пошучивали. Нельзя, конечно, сказать, что никто ничего не боялся, все боялись, в такой обстановке не бояться нельзя, но свое дело каждый исполнил, хорошо, даже отлично, все понимали: успех наш и даже жизнь наша почти целиком зависели от каждого из нас.

Так что, несмотря на сложную обстановку, жизнь на корабле шла своим чередом: отстоявшие вахту матросы отправились спать и спали крепко, кое-кто на баке покуривал, потому что не покурить матросу — это, пожалуй, ничем не лучше смерти, кок Пиушкип на своем камбузе жарил для обеда палтуса и переругивался с Долдоном, который третьего дня совершил какую-то небольшую кражу и теперь навсегда был у Пиушкина в подозрении.

А в ленинской каюте два матроса и помощник по политчасти писали стенную газету, и, помню, когда я вошел туда, одни из матросов, рисовавший акварелью карикатуру на Гитлера, которого мы якобы нашими выстрелами топим в море, декламировал:

Как будто грома грохотанье,
Тяжелозвонкое скаканье…

На мостике было тоже спокойно. Это прекрасное чувство — верить своим офицерам и в трудные минуты любоваться поведением каждого из этой зеленой еще, но такой великолепной молодежи.

Работают, понимая тебя с полуслова, и даже не с полуслова, а с той секунды, когда ты только еще подумаешь. Посвистишь штурману в переговорную трубку, скажешь:

— Штурман!

А он сразу:

— На мостике!

И, не дожидаясь вопросов, по одной только интонации, с которой его окликнул: «Штурман!» — сейчас тебе докладывает нужные данные.

Стоишь — думаешь, не выходим ли мы к Малому Монаху, и слышишь, как штурман в трубку посвистывает:

— Комдив, через две минуты выходим туда-то и туда-то.

И ни одного липшего слова, никакой аффектации, никакой кокетливости. Все просто, ясно, четко, все друг друга понимают не только по словам, а даже и без всяких слов.

Вот идем.

Тихо кругом, ход небольшой, так что ветра сильного не чувствуешь, понемножку сыростью тянет, да вода где-то плескается. Впереди стена, сзади только знаешь, что идут твои корабли, но не видишь ничего: тоже стена — белая, мутная.

Авиации никакой, о противнике ни слуху ни духу, только мин до черта.

Командир капюшон на голову поднял, смотрит из капюшона, и папироса с мундштуком оттуда торчит, Помалкивает, похаживает, никого не дергает. Это тоже великая вещь — уметь людей не дергать. А то ведь можно до того додергать разными там «усилить наблюдение», что до того доусиливаются — и подлодку противника увидят там, где ее нет, и большой флот, где его никогда не было, — что только пожелаете.

Изредка Татырбек промелькнет, он все лазал в свой пост управления огнем. Слазит туда, поколдует там — и опять на свой мостик. Похаживает, и глаза у самого блестят. Очень он мне нравился, когда боя ждал. Всегда это его веселило, возбуждало, и не было в нем ни тени боязни — весь точно бы открывался, глядел вперед с жадностью, говорил:

— Постараемся сегодня оправдать свой хлеб с маслом, который в кают-компании кушали на завтрак. Правильно говорю, товарищ капитан второго ранга? Как вы считаете?

Великолепно помню я его вот в этот последний день. Помню, как он стоял в своем реглане, воротник чуть приподнят, спереди расстегнуто, и шарф виден вязаный, подарок молодой жены. Фуражка на лоб натянута, и руки в карманах. Весь такой какой-то ладный, знаете, как хороший охотник на охоту собрался — ничего не блестит, но сразу видно — настоящий охотник. Так и Татырбек наш: никаких на нем особенных приспособлений нет, а видно сразу — моряк настоящий.

И покурит просит.

— Какое сегодня число? — помню, спросил у него.

— Четырнадцатое.

— И уже?

— Уже, товарищ комдив!

У него обычно табаку хватало только на первую половину месяца, потому что он всегда всех угощал и везде свой кисет оставлял. А на вторую никогда не хватало, и он как раздавал — просто и легко, так и просил — даже не просил, а говорил:

— Покурить надо, давайте покурим…

И все его угощали.

Покурили мы с ним тогда, это уже сумерки были, кончался осенний день в море, и вскоре, часа так через два, мы вышли на нашу позицию. Мы теперь шли не строем кильватера, а переменили походный наш ордер и шли иначе. Но все равно, хоть шли иначе, а соседей не видели, туман стоял густой, вязкий, плотный, и мы в нем шли, словно в серой шерстяной вате.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Для корректировки огня дивизиона у нас была подготовлена одна группа людей, но условия создались такие, что на эту группу положиться было трудно. Не потому, что там были плохие люди, совсем нет, но опыт у них в этом деле равнялся нулю или немногим больше, и нам пришлось этот вопрос уже на ходу перерешать.

Корректировать огонь кораблей надо было с вражеского берега, с наиболее высокой точки этого берега, со скалы Н. Эта скала была наиболее удобным местом для такого дела, но мы не имели сведений — обитаема она или нет. Было бы весьма вероятно, что на таком месте расположен береговой пост противника. В случае если бы там находился береговой пост, мы располагали резервной скалой, поменьше и поуже, но все-таки и она могла бы нам помочь. Назовем ее для удобства, допустим, скалой П.

Для того чтобы попасть на какую-либо из этих скал, надо было на специальном тузике скрытно и очень осторожно подойти к берегу, высадиться там, наладить с нами связь и провести корректировку с максимальной точностью и даже дотошностью…

Но туман…

Какую помощь могла оказать нам корректировка в таком плотном тумане?

Глупо получилось донельзя.

Туман, с одной стороны, помогал скрытности нашего продвижения, надежно прикрывая нас от авиации противника, от его кораблей и береговых постов, а с другой стороны, этот же самый туман лишал нас возможности проверить результаты стрельбы. И выходило так, что результаты пашей работы будут проверять пехотинцы своей кровью.

Нехорошо. И вообще нехорошо, и в оперативном смысле нехорошо, и не по-флотски.

Вот, скажет царица нолей, понадеялись на вас, морячки, а вы ничего толком не сделали, только нашумели.

Посовещались мы немного и решили послать на берег Татырбека и Желдакова — главстаршииу.

Через несколько минут я уже шел с ним к трапу, возле которого был спущен тузик с необходимым инвентарем — рацией, автоматами, ножами, ракетницей и прочим снаряжением.

— Компас есть? — спросил я Татырбека.

— Есть, комдив, все есть, — с веселой лаской в голосе ответил Татырбек, — не беспокойтесь, пожалуйста. Все постараемся сделать хорошо.

Мы подошли и трапу. Дождь моросил по-прежнему. В двух шагах никого не было видно, даже лица Татырбека я не мог разглядеть.

— Желдаков здесь, дорогой?

— Есть, — ответил старшина снизу, уже из тузика.

Матросы придержали тузик баграми. В нашем матросе необыкновенно развито чувство внутреннего такта, я не раз это замечал и не раз удивлялся тому, как точно наши люди, совершенно безошибочно знают, когда можно пошутить, а когда шутить уже и не следует, когда можно вмешиваться в течение событий, а когда надо как бы даже и не присутствовать. Вот в этом случае они как бы даже и не присутствовали. Вокруг нас с Татырбеком была абсолютная тишина, мы точно были с ним вдвоем на палубе военного корабля, матросы постарались сделать так, чтобы, несмотря на их присутствие, артиллерист мог мне сказать то, что ему хотелось, и то, что он сказал негромко и тихо, не в шутку, но и не совсем всерьез:

— Значит, товарищ комдив, все будет исполнено, как полагается, а я вас попрошу, если мы слишком задержимся, застрянем, так сказать, на неопределенное время, так вы помогите моей жене немножко.

Мы поцеловались.

Матросы поплотнее подтянули тузик, теперь они все как бы материализовались из бесплотных духов, которых они с таким умением и проворством изображали, вновь стали матросами с именами, фамилиями и качествами характера.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: