— Знаю. Вы астросоциолог Василий Штилике, — установила она, не дожидаясь, пока я назову себя, — Приехали контролировать нашу работу. Мы вас ждали. Посидите в приемной.

— А почему? — спросил я. — Мне бы хотелось пройти сразу к Питеру Барнхаузу. Он сейчас так занят, что не может меня принять?

— Питер-Клод Барнхауз всегда занят, — отчеканила она. — Но сейчас его нет. Он на заводе, подготавливающем два планетолета к полету. Один из планетолетов предназначен для вас. Питер-Клод просит прощения, что опоздает.

Я присел. Она нахмурилась, давая понять, что я разглядываю ее слишком бесцеремонно. Я не просто разглядывал, а изучал ее. Она была ясна, как раскрытая страница книги. Даже на Земле в праздники не наряжались так тщательно и умело, как эта женщина на далекой, сугубо рабочей планетке. И, вдумываясь в ее лицо — подкрашенные сжатые губы, холодный взгляд, тихо позвякивающие при каждом движении сережки-колокольчики, — я безошибочно чувствовал, что эта женщина совершенно лишена даже инстинктивного кокетства, она не завлекала нарядом и отработанной изящностью, а лишь подчеркивала ими какую-то особую, высшую свою значительность. Кто бы ни был Питер-Клод Барнхауз, думал я, и ему непросто общаться с такой, по всему, непростой помощницей.

Я переоценил ее умение владеть собой. Она резко обернулась ко мне.

— Что вы так вперились в меня, Василий? Пугаю?

— Немножко есть, — честно признался я. — Но не это главное. Любуюсь.

— Не советую, — холодно отпарировала она. — Неинтересно и бесцельно. Я слыхала, что женщины вам столь неприятны, что ни одну не допускаете в свои экспедиции.

— Не всякому слуху верьте, Агнесса. Одну допустил, это была моя жена. С тех пор, правда, стараюсь работать только с мужчинами — не на Земле, естественно. А любовался я не вами, я бы на это не осмелился, а вашими золотыми сережками. Никогда не видал таких.

Она сняла одну из сережек и протянула мне.

— Теперь можете любоваться. Подарок моего бывшего мужа Жана Матье. Надеюсь, это имя что-то говорит вам, Василий-Альберт?

Я не знаток искусства, но имя лучшего художника нашего времени было ведомо и мне, я не раз знакомился с его картинами на выставках и в музеях. Правда, я не знал, что Матье не только живописец, но и ювелир. Сережка была необычайна: два золотых колокольчика вставлены один в другой; меньший, с крохотным язычком внутри, сам служил ударником для большего колокольчика. Я покачал сережку. Оба колокольчика породили нежный, мелодичный звук — чей-то приглушенный голосок печалился и тихо взывал.

— Понял, — сказал я, возвращая сережку. — Покинутый вами муж оставил вам на память свой голос, вечно оплакивающий расставание.

— Не поняли, — возразила она, прикрепляя сережку к мочке уха. — Не я его покинула, а он меня. И поиздевался на прощание: «Пусть голос сережки оплакивает твою потерю, ибо никогда ты не найдешь человека, равного мне. Не сумела оценить, теперь казнись».

— Он не страдал, по-видимому, самоуничижением?

— Все мужчины хвастливы. Гении, вроде Жана, особенно. А я ношу эти сережки, чтобы они всегда звенели мне в ухо: «Ты свободна, ты свободна, ты наконец восхитительно свободна!» Я слышу шаги Питера-Клода, господин Штилике.

Я тоже услышал чьи-то шаги в коридоре. Они усиливались, приближаясь, ноги не скользили, а тяжко били по паркету. Барнхауз не просто передвигался, как все люди, а извещал о себе громкими, как тревожный сигнал, шагами. Затем двери распахнулись, и возник он сам. Не появился, не вошел, не проскользнул, а возник, замер — огромный, лохматый, длиннорукий — в проеме двери, как в раме, давая наглядеться на свою фигуру и на широкое, краснощекое, распахнутое в улыбке лицо. А голос был неожиданно для мощного роста тонковат и скрипуч. Впоследствии, в минуты гнева, охватывавшего Барнхауза, я слышал в его голосе такие режущие ноты, такие визги, как будто он не говорил, а пилил дрова голосом, ставшим подобием быстро вращающейся, но плохо смазанной пилы.

— Похож! — возгласил он на пороге. — Нет, до чего похож! Коллега Штилике, хочу, но не умею выразить, как рад вас видеть!

Я пожал его руку — он надавил с нарочитой силой — и поинтересовался:

— На кого я похож, Барнхауз?

— Как на кого? На себя, разумеется. На свои собственные портреты, Штилике. Вон в моем кабинете два ваших стереообраза, войдите и полюбуйтесь.

Все стены обширного кабинета Барнхауза были увешаны стереографиями, картинами и схемами. Среди этой бездны изображений я не скоро нашел бы себя, но Барнхауз показал, где искать. Вряд ли я теперь походил на те давние изображения. Барнхауз предложил мне сесть на диван и уселся в кресло, придвинув его к дивану.

— Рад, очень рад вашему прилету, Штилике! — повторил он. — Меня предупреждали о вас — огромные полномочия и прочее. Уверен, что теперь программа промышленного освоения Ниобеи получит новое ускорение. Люди вашего ранга прибывают не для лицезрения и прогулок, а для поворотов и переворотов, это мы понимаем.

— Для начала ограничусь лицезрением и прогулками, — ответил я, — Хочу поближе познакомиться с Ниобеей и ее обитателями.

Барнхауз нарочито высоко приподнял лохматые брови.

— С геологами и горняками? Люди как люди, ничего выдающегося. Или вас интересуют местные людоеды?

— Нибоеды, Барнхауз, — вежливо поправил я. — Именно они. Сколько слышал на Земле, нибы людей не едят.

Он пренебрежительно фыркнул.

— Много знают на Земле о наших делах. Даже мои краткие отчеты не прочитываются, а просматриваются. Только требования на материалы досконально изучаются, чтобы обнаружить предлог ужать или отказать в запросах. Нет, дорогой Штилике, нибы не едят людей не от отсутствия аппетита. Просто никто из нас не ходит там без оружия и в одиночку. Наше строжайшее правило: не отражать нападение, а не допускать самой возможности напасть на нас. Действует безотказно.

— Неплохое правило! Не хотите ли ознакомиться с моими служебными документами?

Барнхауз хорошо владел собой, но по одному тому, что каждую строчку моего командировочного предписания он перечитывал дважды и трижды, я понимал, как он поражен, если не сказать — ошарашен.

— Сильные бумаги, — сказал он, возвращая документы. — Правда, не совсем то, на что я надеялся… И скорей, даже совсем не то…

Я имел опыт общения с людьми типа Питера-Клода Барнхауза. Они встречались мне не только на Ниобее.

— Будете возражать, Барнхауз? В случае несогласия соблаговолите начертать мотивированный отказ. Вы правитель этого уголка мира, и без вашего разрешения я тут не сумею ступить и шага.

Барнхауз все же был не из тех, кого берут голыми руками. Он ухмыльнулся мне прямо в лицо. И ухмылялся, и смеялся он очень по-своему — не такой уж большой рот внезапно расширялся, распахивался, разбегался по щекам до ушей, и разверзалась краснонебая пропасть. Детей даже дружелюбные его улыбки должны были пугать.

— Не рисуйте меня дурачком, Штилике. Я правитель, пока прав. В смысле — пока мои действия признаются правильными. Я не поклонник табели о рангах, но понимаю: вы — это вы, я — это я. Шагайте без разрешения, куда поведут вас ноги. И передайте Объединенному правительству Земли, что мятежника во мне никогда не увидят.

— Я понимаю вас в том смысле…

— Именно в том, вы не ошиблись… Я отправлю вас на Ниобею с первым же планетолетом. Кстати, он уже подготовлен. Я снабжу вас всеми данными об этой планетке. Информация будет исчерпывающей, можете мне поверить. Сейчас я познакомлю вас с нашим космоэкспертом Джозефом-Генри Виккерсом, он недавно вернулся с Ниобеи.

Он встал и подошел к столу. На рабочем пульте светили два десятка разноцветных кнопок. Барнхауз нажал одну из них, и спустя минуту в кабинете появился космоэксперт. Поглядев на Джозефа-Генри Виккерса, я почувствовал, что в моей жизни произошло важное событие. Теодор Раздорин слишком мало успел сказать мне о нем. Я и понятия не имел, чем для меня обернется знакомство с Джозефом, но сразу и безошибочно понял, что наши жизненные пути, мой и этого человека, драматически пересеклись. И пусть мне не говорят, что такое понимание возникло позже, — дескать, я экстраполирую на прошлое то, что осозналось лишь впоследствии. Я не знал своего будущего, не догадывался, какое страшное будущее — с моей помощью — уготовано Джозефу Виккерсу, но меня охватило смятение, едва он вошел, и это свое чувство я помню. Я залюбовался Виккерсом. Он был незаурядно красив. Он был из тех, кто покоряет одной своей внешностью. Высокий, статный, темноволосый, темноглазый, образец гармоничности роста и веса, ума и красоты — таким он предстал мне. И если в нем что-то и отвращало, то лишь временами вспыхивающие иронией глаза и кривоватая улыбка, в ней чудилось высокомерие, этой улыбкой он не соединялся с собеседником, как то обычно у людей, ибо нормальная улыбка равновелика дружескому слову или рукопожатию, нет, он отстранялся, улыбаясь, он указывал улыбкой дистанцию между собой и другими. Позже я узнал, что у него имеются и другие способы отстранения, вплоть до открытого пренебрежения, всегда нарочитого и потому особо оскорбительного.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: