— А я вот и не знаю, что это за штука, — с каким-то затаенным сожалением проговорил он. Скосил глаза на слезящееся окно. Как раз мимо конторы проходили две женщины, в резиновых сапогах, в телогрейках — тащили пустые корзины, старались ступать осторожно по раскисшей земле. — Нет ее у нас, не видели, — закончил директор.
Лямину показалось, что ему хотят вернуть документы, и он испугался: в карманах не было даже на папиросы.
— Так это везде одинаково, — поспешил он сказать. — Видимость одна.
Голиков снова пытливо вгляделся, желая понять, что за человек стоит перед ним. Лямин был рыхлый телом, вздернутый нос и крупный мягкий подбородок придавали лицу беспечное, ребячливое выражение.
— Неужели нигде нету, только видимость? — повеселев взглядом, спросил Голиков. Он так и не составил определенного мнения о посетителе.
— Везде одинаково, — не сморгнув, подтвердил Лямин.
Через полчаса он шел по поселку на указанную квартиру. «А все-таки здесь встречают ничего, жить можно», — удовлетворенно думал он. Голиков распорядился выдать аванс в счет будущих заработков и спецовку. Особенно радовали Лямина болотные резиновые сапоги с раструбами, таких он еще не носил.
На радостях он даже постарался забыть обидную встречу возле склада с каким-то странным человеком. Рослый, крепконогий, без пиджака и с расстегнутым воротом серой рубахи, тот шел навстречу, размахивал руками и говорил сам с собой. Возле Лямина он приостановился, окинул тусклым взглядом всю его фигуру с сапогами и брезентовой робой под мышкой и вдруг отчетливо сказал:
— Прохвост!
Или спутал с кем, или вовсе сказанное не относилось к нему, но Лямин счел нужным ответить:
— Ты что, дядя, завеселел до невозможного?
— Поговори у меня, — не оборачиваясь, пригрозил тот. — Только поговори! — и широкие плечи у него дернулись.
Лямин сробел: все-таки был новичком и лезть сразу на скандал было опасно. «После узнаю, кто такой».
Поселили его у стариков Горбунцовых, которые жили в доме, принадлежащем заводу. Домик был чистый, с палисадником под окнами. В палисаднике росли мальвы; вымытые дождем цветы лепились к стеблю со всех сторон и напоминали громкоговорители, которыми увешивают столбы на райцентровских площадях.
Хозяева жили одиноко и хорошо встретили Лямина.
— И ладно, родимый, нам повадней, — выслушав объяснение, приветливо сказала хозяйка, Лидия Егоровна. — Дедушка-то мой совсем одичал, — продолжала она. — Какая я ему собеседница!
Лямин оглядел сухонького старичка в расстегнутой ватной телогрейке и в валенках с галошами. Тот тоже ласково присматривался слезящимися глазами.
— Давай, дед, знакомиться, — весело сказал ему Лямин, крепко сжимая холодные негнущиеся пальцы старика. — Поговорить у нас будет о чем…
— Василием Никитичем его зовут, — сообщила хозяйка.
Василий Никитич вдруг торопливо начал застегивать пуговицы на телогрейке. Сморщенное, заросшее серой щетиной лицо стало озабоченным.
— Пошел я, Лидея, — бодро сообщил он.
— Поди, родимый, поди. Проветрися, — заботливо откликнулась Лидия Егоровна.
Поднимаясь вслед за ней по ступенькам крыльца, Лямин спросил:
— Куда это он направился?
Хозяйка махнула рукой.
— А и сказать нехорошо: никуда. Покрутится возле дома и вернется. Все делает вид, что занят, кому-то нужен. А уж кому нужен, в восемьдесят-то лет. Сторожем был при заводе, теперь устает, все больше лежит.
Из просторной, светлой комнаты с цветами на подоконниках она провела Лямина в уютную боковушку с одним окошком на улицу. Стояла старинная, с никелированными шишками кровать, крошечный стол, шкаф для белья. Лидия Егоровна принесла из своей комнаты еще и стул. Лямин устраивался, а она стояла у перегородки, жалостливо наблюдая за ним. Она жалела его, как жалела всех, не имеющих постоянного пристанища.
— Квартира мне вполне подходит, — сказал Лямин. — Еще, мамаша, узнать бы, где у вас магазин, и тогда все в ажуре.
Когда он вернулся, на столе стоял самовар, хозяева ждали его. Лямин выставил большую бутылку красного вина.
— Зовется колдуньей, — подмигнул он Василию Никитичу. — Хряпнем со знакомством.
— Не пьет он у меня, — вмешалась Лидия Егоровна. — И молодым не пил… Мы раньше-то в колхозе под Весьегонском жили. Затопило море нашу деревню, сюда вот перебрались. Из карелов мы. Вся наша деревня карельская была…
— Ну, а мы русские, нам отцами завещано пить, — не поняв ее, сказал Лямин.
— Преснечиков попробуй, — предложила Лидия Егоровна, подвигая к нему противень с ватрушкой, густо намазанной перетопленной сметаной. — Все хочу спросить: родители твои где?
— Родителей у меня нет, — опорожнив стакан, ответил Лямин. — Отца не помню, был ли… Мать умерла. Тихая у меня была матушка, всего боялась… Теперь один, как в поле воин.
— Как же, родимый, — посочувствовала старушка, — плохо одному.
Большая бутылка вина и закуска, поставленная хозяйкой, действовали на Лямина умиротворяюще.
— Ничего, — благодушно отозвался он. — Огляжусь да и найду жену. Есть тут подходящие?
— Как не быть!
Лидия Егоровна приняла его слова всерьез, достала откуда-то с полки альбом с фотографиями.
— Имя-то вертится, — говорила она, перелистывая альбом, — а назвать не могу. На модные имена память у меня слабая. А хорошая девушка. Взгляни-ка.
Смешливая, полнощекая девушка смотрела с фотокарточки. Лямин удовлетворенно хмыкнул:
— Подходит. Тоже, что ли, из карелов?
— Томка-то?.. Смотри-ка, и вспомнила. Томкой ее зовут… Нет, отец и мать у нее карелы, а она русская. Родственницей еще доводится нам. Зарубина ее фамилия. Томка Зарубина.
Лямин не понял.
— Приемная дочка, видно?
— Почему приемная? — простовато удивилась Лидия Егоровна. — Своя. Десятилетку окончила. Наша-то, старая учительница, как научит читать и писать, говорит ребятам: «Вот теперь вы русские…» Так и привыкли. А Томка десятилетку закончила и в райцентре работает.
Услышав о работе, Василий Никитич забеспокоился, стал выбираться из-за стола.
— Пошел я, Лидея, — торопливо сказал он.
— Поди, поди, родимый, — ласково напутствовала его Лидия Егоровна. — Проветрися.
Лямин засмеялся.
Записали Лямина в рыболовецкую бригаду. Спозаранку уходили в море, где стояли сети. Ловили неподалеку от заболоченных, поросших тальником и осокой островов. Если случались безветренные дни, над водой стлался туман, все дышало покоем, и только крики чаек, кружившихся поблизости, вспугивали тишину. Но чаще стояла волна, и тогда море было неуютным, серым. Оно даже шумело, как настоящее. А уж мотало — всю душу перевертывало. В такие дни лодки сбивались в караван и шли вместе с большой предосторожностью. На Лямина наваливалась тоска, и он с нетерпением ждал, когда лодки причалят к берегу, когда можно будет улечься на кровать и бездумно смотреть в потолок, прислушиваясь к шепоту хозяев. Они старались не тревожить его покой.
Иногда он думал: чего ему не хватало в прежней жизни, что гнало с места на место?
К поселку и рыбакам он привыкал трудно. В поселке было попросту скучно, а рыбаки не спешили открывать душу, как будто даже сторонились его.
Бригадиром был Михаил Семенович Кибиков, мужчина лет под пятьдесят, с кустистыми лешачьими бровями неимоверной длины. Был он угрюм с виду, говорил мало и только по делу. На Лямина он не обращал внимания, считая, очевидно, что с новичка и спрос невелик, что делает, то и ладно. А того обижало, и все казалось: бригадир недоволен им и только не знает, как изгнать из бригады.
Раз они были вдвоем в лодке, выбирали сеть. Попала крупная щука. Лямину надо было бы перекинуть сеть в лодку, а он стал выпутывать рыбину прямо за бортом. Щука вильнула хвостом и ушла. Лямин насторожился, ожидая от бригадира каких-то слов. Но тот промолчал, и это было еще хуже.
Удручало еще и то: сетей ставили много, и Лямину порой казалось, что ими опутано все море, но рыбы привозили мало. Рыбаки беспечно успокаивали себя: