Врачи! Когда мне было тридцать один или тридцать три — l’âge du Christ[58], — Брауни сказал, что мне осталось жить еще три месяца. Сердце, и к тому же я столько курю. Без сигарет я бы умер. Поэтому я рассчитываю на то, что и мои почки еще некоторое время продержатся. Et puis merde[59]. Иногда, в состоянии увлеченности, в восторге от удачно переведенного предложения или в любви, в те безумные секунды экстаза, боль проходит. (Я слишком мало занимаюсь любовью. Но зато как. Зато когда. Зато с кем.) Только потом, когда боль снова начинает мучить меня, я осознаю: ее не было. Я ее не чувствовал! Боль, которой не чувствуешь, — не боль. Прекрасные мгновения, исчезающие, как только начинаешь осознавать их, потому что со способностью мыслить возвращается и боль… Спит ли боль? По ночам, когда усталость становится сильнее ее и я засыпаю, она мне не снится. Мне снятся испуг, ужас, это — да, а боль — никогда. Во сне болит душа, не тело… Лекарства лежат в ящичке ночного столика. Незапертые. Их так много, что флакончики и стеклянные трубочки вываливаются из ящика, когда я его выдвигаю. Пилюли, капли, сиропы, я никогда ничего не выбрасываю; здесь лежат лекарства с 1933 года. Как слои горной породы какой-нибудь высокой горы или годичные кольца старого дуба. На самом верху медикаменты, которыми я пользуюсь, — трейпель, люминал, перветин… Старые упаковки и флакончики закрывают револьвер. Он лежит в самом низу. Искушение расстрелять боль в упор велико. Одним выстрелом покончить с болью. За болью маячит что-то яркое, какой-то свет… Что мне делать — не двигаться больше, стать неподвижным, совершенно неподвижным, или, рыча, кинуться на врага, на моего убийцу, который освободит меня скрежещущим ударом своей алебарды?..

Вечером отмечали день рождения. С Кларой в «Красном осле». Фил Хейманс там управляющей (она уже много лет не поет), но ее не было. Я спросил про нее. Два месяца назад у нее случился удар, теперь она наполовину парализована. Но сейчас ей уже лучше.

Небольшая ссора с Кларой, потому что проводили акцию по продаже омаров, ну я и заказал омара, а потом выяснилось, что цена была указана за 100 граммов, а не за целого омара. Омар стоил 340 франков, а не 8».

Однажды отец стоял возле дома — он ждал почтальона — и увидел, как на улицу, далеко от него, свернул автомобиль; он приближался, нежно-зеленый кабриолет. Резко затормозив, остановился перед отцом, и с коричневого кожаного сиденья спрыгнул такой же коричневый от загара мужчина в зеленом костюме под цвет автомобиля. И оказался одним из тех безымянных мужчин, что вскоре после войны сидели под ореховым деревом. Теперь-то у него появилось имя, его, бывшего издателя без издательства, звали Йозеф Каспар Витч, да и издательство у него появилось. Они с отцом обнялись, и, глядя, как Юпп Витч широкими шагами устремился к знакомому дереву, шедший за ним отец, задыхаясь от быстрой ходьбы, понял: его лучшие времена миновали. Сидя в самом удобном кресле, закинув ногу на ногу и демонстрируя безупречные стрелки на брюках, Витч рассказывал о своих планах, о планах вообще и о тех, что были связаны с моим отцом. У него все уже готово — названия, сроки сдачи, гонорары. Суммы оказались значительно меньше, чем когда-то назывались под деревом, но мой отец, сразу же загоревшись, согласился на все, не медля подписал договоры и тут же, не переводя дыхания, назвал еще десяток проектов, которые Юпп нашел заманчивыми и важными и предложил, пока что на словах, условия договоров.

Пока Витч наливал себе пива, отец прошел в ванную и выпил внеочередную таблетку трейпеля.

В эти годы отец брался за такое количество дел, что почти ежедневно начинал что-нибудь новое. Книгу, поездку по делам издательства, серию статей, дискуссию о книге, послесловие — пока боль не становилась невыносимой, тогда он прекращал работу. И так каждый день. (Да к тому же он все еще преподавал в школе. В течение нескольких лет вел сокращенную программу, а в конце пятидесятых был признан инвалидом и освобожден от службы.)

Хотя ближе к вечеру боль и выигрывала свою ежедневную битву, отец работал по десять, а иногда и по четырнадцать часов в сутки. Он почти не ел, все равно врачи велели ему соблюдать бессолевую диету (из-за почек) и не есть больше тридцати граммов белков в день — примерно столько содержится в двух кусочках хлеба. При готовке Клара пользовалась почтовыми весами.

Но это не помешало ему перевести почти все, что написал его самый любимый после Дидро автор — Стендаль, которого на самом деле звали Анри Мари Бейль и чьи книги мой отец перевел одну за другой. «Красное и черное», «Пармская обитель», «О любви», «Арманс», «Ламьель», «Жизнь Анри Брюлара», «Люсьен Левен». Разумеется, в промежутках он переводил и другие книги других авторов; его переводы скоро занимали целый шкаф — он их дарил Кларе, а она их не читала. Например, «Мой дядя Бенжамен» и «Бельплант и Корнелиус» (Клода Тилье), «Манон Леско» (аббата Прево), «Мадам Бовари» и «Воспитание чувств» (Флобера); «Кузина Бета», «Озорные рассказы», «Шагреневая кожа» и «Гобсек» (Бальзака), «Мадемуазель Фифи», «Пышка» или «Орла» (Мопассана), «Нана» (Золя), «Рыжик» (Жюля Ренара), «Толстопузый и долговязый» (Моруа), «Опасные связи» (Шодерло де Лакло), «Большое завещание» (Вийона), а также его баллады; «Зеленая кобыла» и «Ящики незнакомца» (Эме), «Сливочный рай, или Десять лет из жизни молочника» (Дютура), «Мещанин во дворянстве», «Мнимый больной», «Смешные жеманницы» и «Скупой» (Мольера); «Кандид» и «Простодушный» (Вольтера), «Кармен» (Мериме), «Гибель поэта» (Аполлинера) или «Гаргантюа и Пантагрюэль» (Рабле). И многое другое. Например, «Янки при дворе короля Артура» Марка Твена, хотя он и не изучал английский и никогда не бывал в Англии. Тем более в Америке. (Отец говорил: «Я выучил английский в кино».)

Да и монахини с монахами еще раз удостоились чести, потому что для Юппа Витча отец перевел шестьдесят старых французских шванков и новелл, в которых его герои былых времен снова смачно ели, пили и отдавались друг другу.

И только из Дидро он не перевел ничего, ну почти ничего. Несколько маленьких пьес, да еще написал послесловие к «Племяннику Рамо» в переводе Гете. Он глотал таблетки через каждые две-три страницы. По сто или триста на книгу. Каждый день отец писал свои тексты, и каждый день боль в конце концов прогоняла его от стола.

Сразу после войны, как только представилась возможность, он поехал в Германию, для начала в Штутгарт. Рождество закончилось, и поезд, двигавшийся черепашьим шагом, был так переполнен, что пассажиры (в каждом купе их набилось по восемь или десять человек, дети ехали в багажных сетках) в два ряда теснились в коридоре. Позади отца, притулившегося у окна и прижимавшего к себе кожаный портфель, стоял мужчина с рождественской елкой. Ветви кололи отца под коленями, так что он проехал весь путь на полусогнутых ногах, а на вокзале в Штутгарте шел, словно раненый; на это никто не обращал внимания, тогда каждый второй хромал, и у всех что-нибудь болело, в этом отношении он был не одинок.

В Штутгарт отец отправился из-за Герда Гатье, молодого издателя с большими планами, а в портфеле у него лежал план «Библиотеки всемирной литературы “Янус”», серии книг, которую предполагалось издавать совместно тремя издательствами в Германии, Австрии и Швейцарии (и она действительно была издана): этим самым Гердом Гатье, потом Вилли Феркауфом в Вене и, наконец, Артуром Ниггли в Тейфене.

Гатье и отец сразу же нашли общий язык и разговорились о книгах (отец) и картинах (Гатье), которых больше никто не знал. Однажды они пошли в кафе на Кёнигсштрассе, одноэтажное здание, как, впрочем, и все дома на этой когда-то роскошной улице, и ели там торт со сливками; отцу они показались отвратительными. Несъедобными. На улице перед окном толпились дети, женщины, мужчины и смотрели на их тарелки. А еще они сходили — Герд Гатье выглядел как кинозвезда и хорошо разбирался в моде — на фабрику, которая выпускала ткани, точнее, ткань, грубую, серовато-бурую шерстяную ткань, одну-единственную, так что вахтер, и секретарши, и ученики, и даже директор были одеты в костюмы из этой ткани. Мрачный такой цвет, собственно, и не цвет вовсе, но отец так растрогался, ведь этот цвет он помнил с детства, что купил несколько метров. Герд Гатье тоже. Вышло так, что, когда спустя пару месяцев — за это время Герд стал частым гостем отца — Герд и Клара неожиданно, можно сказать, внезапно отправились в Италию, оба они были в одежде из одинаковой ткани. Отец стоял перед домом и махал им вслед, а когда они дошли до конца улицы, то не мог отличить их друг от друга. Мигнул сигнал поворота на автомобиле Герда (у него был «боргвард»), и они уехали. Они пропадали две недели, обустраивали виллу Герда к югу от Неаполя, и вернулись домой, сияя от счастья, — Клара в полупрозрачном платье в красных цветах, а Герд в белых брюках и синем пиджаке. Не хватало только капитанской фуражки. (Вилли Феркауф, с которым отец и Клара, разумеется, тоже вскоре познакомились, был так очарователен — еврей с весьма изящными манерами времен императорской и королевской Австро-Венгрии, — что Клара считала его аферистом. Кстати, совершенно несправедливо; позднее он начал рисовать и сделал карьеру, которая намного превзошла его успехи в издательском деле. Артур Ниггли был родом из Тургау.)

вернуться

58

Возраст Христа (фр.).

вернуться

59

И плевать, что будет дальше (фр.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: